Posts Tagged древние Афины

город в системе полисных ценностей

Posted by on Wednesday, 19 August, 2009

Dr. Hist. Харийс Туманс

О МЕСТЕ ГОРОДА В СИСТЕМЕ ПОЛИСНЫХ ЦЕННОСТЕЙ

Неотредактированная версия.

( статья опубликована в журнале: Mnemon, 8. 2009. Спб., С. 19 – 48. )

 

            В наших представлениях о греческом полисе понятия города, государства и политики слились в один неразрывный комплекс многослойных смыслов. Причем полис и политика как – то само собой заслонили в нем все остальные смыслы. Если не рассуждать сейчас об экономическом детерминизме, завладевшим сознание людей нашего века,  привычка смотреть на древнегреческое общество сквозь призму политики была заложена, скорее всего, еще самим Аристотелем. Это он назвал человека «существом политическим» ( Arist. Pol., 1253 a 9) и тем самым поставил политику в центре человеческого существования. Наверное, именно с его легкой руки как – то само собой повелось считать, что мир древних греков был насквозь политоцентричен[1], т.е., что они обязательно мыслили себя только в качестве членов полиса, только для полиса жили, трудились, любили и дышали. Думается, что при всей значимости и важности политического в жизни полисных граждан, данное мнение содержит в себе изрядную долю преувеличения.  Во – первых, потому, что сам Аристотель в этой знаменитой фразе вовсе не ставил целью определить суть человека вообще, а рассуждал о политической стороне жизни конкретно. Во – вторых, нигде и никогда политика не исчерпывала и не может в – принципе исчерпать суть человека и смысл его существования, т. е. она по сути своей не может быть «цивилизационным стержнем»[2] ни для одной культуры. Роль такого стержня всегда выполняет некая высшая идея или проект, а политика, как это уже не раз отмечалось, всегда является лишь выражением и формой осуществления этой идеи – проекта[3]. В – третьих, как я уже говорил, даже представление греков о государстве не было ограничено рамками социально – политической проблематики, но строилось прежде всего на религиозных символах, а затем уже и на всем остальном[4]. И наконец, следует добавить, что непрестанные конфликты личности и государства указывают как минимум на неоднозначность взаимоотношений полиса и его граждан. Как известно, почти все выдающиеся греки, более всего совершившие или способные совершить на благо своей родины, неизбежно вступали в жестокий конфликт со своим государством, заканчивавшийся, как правило, не в их пользу. Примеры Мильтиада Младшего, Павсания, Фемистокла, Кимона, Лисандра, Алкивиада и других лидеров наглядно свидетельствуют  о каком – то сущностном антагонизме между полисом и выдающейся личностью. Обращает на себя внимание и тот, уже не раз отмечавшийся в литературе факт, что такие проблемы были перманентно присущи именно греческому полису, в  то время как в древнем Риме, в пору его здоровья, личность куда как более гармонировала с государством, служа ему своими трудами и подвигами[5].  Поэтому правильнее было бы сказать, что «политическим существом» был в большей степени римлянин, чем грек.

Одним словом, утверждению о политике и полисе как о «греческом всем» противоречит тот непреложный и широко известный факт, что почти всем выдающимся личностям в полисной Греции хронически не удавалось вписаться в полисные рамки. Даже Перикл, который лучше всех других сумел оседлать полис, не нарушив при этом основ его существования, в критический момент был вынужден испытать на себе немилость родного государства. Да и сам по себе институт остракизма как средства обуздания сильной личности указывает на определенный симптом в греческом мышлении. Тем более, если учесть, что остракизм был отнюдь не только афинским явлением, но в той или иной форме имел хождение и в остальном в греческом мире[6]. Как справедливо заметил И. Суриков, есть некая закономерность в том, что римляне изобрели триумф, а греки – остракизм[7]. Я полагаю, что по- настоящему понять этот феномен антагонизма личности и государства в греческом полисе  можно только если отвлечься от собственно политики как таковой и обратиться к культурным основаниям политической жизни древних греков. Истоки проблемы мне видятся именно в том значении, какое имел и приобретал город и городской менталитет в греческой культуре.

Пытаясь постигнуть культурную специфику древнегреческого города, нам прежде всего необходимо не упускать из виду тот известный факт, что изначально этот город весьма радикально отличался того, что мы привыкли понимать под этим словом. Как уже много раз говорилось, первичный греческий город представлял собой не что иное, как поселение землевладельцев / крестьян или попросту, деревню, обнесенную крепостными стенами[8]. Иными словами, это было место совместного проживания и совместной религиозной и политической деятельности крестьян, т.е. что угодно, но только не город как «центр ремесла и торговли» в привычном нам смысле слова[9].  Этот факт имеет принципиальное значение, т.к. именно благодаря ему сложился известный нам специфический «сельский» уклад полисной цивилизации. Вообще, надо признаться, что здесь перед нами возникает культурный парадокс: с одной стороны, говоря о полисе, мы имеем в виду прежде всего город с присущими ему ремеслом и торговлей, а также, само собой, и городской тип цивилизации[10], но с другой стороны, препарируя полис на составляющие, нам всякий раз приходится говорить о земледелии как основе существования полиса, о том, что гражданский статус в полисе подразумевал владение землей и не всегда был совместим с ремеслом, о высшей значимости земледелия в полисной шкале ценностей и т.д. и т.п[11]. Нет никаких сомнений, что именно этим «сельским» характером греческого города и его ценностной системы объясняются как  частые похвалы земледелию, так и критические пассажи по адресу ремесла и торговли, тут и там разбросанные в греческой литературе ( см. например: Xen. Oec., IV, 2 – 4;V, 1 – 12; Arist. Pol.,1277 a 36 – 1277 b 3; 1278 a 6 – 7 ), не говоря уже про низкий социальный статус людей, занимающихся этими городскими видами деятельности[12]. Вполне очевидно, что за данным парадоксом «деревенского» города, которому вполне подходит наименование Stadtdorf ( «город – деревня» )[13], скрывается не раз уже отмечавшийся в литературе феномен несовпадения полиса и города[14]. Само это несовпадение нуждается в объяснении и мне представляется, что его возможно найти только через понимание сути изначального культурного импульса, заложившего основы греческой цивилизации.

Первичный импульс, источник и основание «греческого чуда» искать не надо – всем известно, что таковым является гомеровский эпос. Тот самый эпос, который называли то священной книгой греческой культуры[15], то текстом, сформировавшим эллинство как таковое[16]. Вместе с ним и сам Гомер заслуженно удостоился звания  патриарха и учителя греческой культуры[17], дух которой он наиболее полно воплотил в своем бессмертном творении. В результате, гомеровский эпос по праву считается первотекстом греческой культуры – как в смысле  первого вообще текста, так и в смысле наиболее авторитетного текста, представляющего собой «первое цельное и законченное выражение греческой души»[18]. Поэтому постижение этой «души» приобретает для нас первостепенное значение, коль скоро мы желаем что – то понять о древних греках. В данном случае нам необходимо лишь бегло заглянуть в один аспект ценностной системы гомеровского «начала начал».

Если попытаться выразить гомеровский идеал одним словом, то это будет, несомненно, аристократический идеал воина – героя. Об этом много сказано[19], но сейчас важно подчеркнуть тот факт, что в этом идеале нет ничего городского. Конечно, с одной стороны, как не раз отмечалось, гомеровские герои как правило живут в городе, а кроме того, сама цивилизованная жизнь представляется в эпосе именно как городская жизнь[20]. Но с другой стороны, нигде Гомер не дает развернутого описания города именно как города. Даже когда поэт в знаменитом описании щита Ахилла представляет два города, он ни одного слова не уделяет их характеристике или внешнему виду, но все свое внимание посвящает занятиям людей, там живущих ( Il., XVIII, 490 – 540 ). Исключение составляет только описание города феаков на Схерии, в котором бегло перечислены защитные стены, пристань с кораблями, площадь и храм ( Od., VI, 262 – 269 )[21]. Собственно говоря это и есть главные признаки гомеровского города, который, как сказано, правильнее было бы называть даже не городом, а «деревней городского типа» или, на худой конец, тем же словом Stadtdorf. Характерно, что все эти внешние признаки города совсем не привлекают внимание Гомера. Обычно все детали городской жизни лишь изредка и случайно попадают в поле зрения поэта и только в связи с тем или иным событием. Поэтому они никогда не образуют цельного образа и способны сложиться в некую весьма приблизительную и невнятную картину только в результате сложного синтеза, проведенного современными учеными[22]. Городские черты и элементы быта обычно угадываются нами из контекста, а не вычитываются напрямую из слов автора. Например, в описании дома Одиссея на Итаке совершенно нет ничего городского, а даже наоборот, явственно проступают черты сельского образа жизни. Так, гостей дома встречает пес Аргус, лежащий во дворе на куче навоза, заготовленного для удобрения полей ( Od., VI, 264 – 299 ). И если бы ранее поэт не сказал, что Одиссей с Эвмеем направились в город (Od., VI, 201), то из такого описания мы бы даже и не догадались, что этот дом – городской и что все последующие события разворачиваются именно в городе. Похоже, что дело здесь не только в том, что гомеровский город «еще не отделен по настоящему от деревни», или, что полис – это «и город и деревня в одном лице»[23], но и в том, что город как таковой вообще не интересует поэта. В его системе ценностей город не нужен – это всего лишь неизбежная и необходимая часть быта, но не более того.

Объясняется данное положение тем, что героические ценности в эпосе по своей природе совершенно не городские, можно даже сказать, антигородские. Для того, чтобы быть героем и побеждать в боях совсем не обязательно жить в городе[24], зато уже состоявшийся герой непременно должен обладать «уделом великим», полученным в награду за подвиги ( например: Il., XII, 310 – 328; VI, 190 – 196; XX, 184sq. etc. ). Гомеровский герой – это всегда землевладелец, причем такой, которому не чужд полевой труд и поэтому выглядит вполне естественным, что Одиссей в известном месте с гордостью хвалится своими навыками в сельских работах:

  «Если б с тобой, Евримах, привелось мне поспорить работой,

    Если б весною, когда продолжительней быть начинают

    Дни, по косе, одинаково острой, обоим нам дали

    В руки, чтоб, вместе работая с самого раннего утра

    Вплоть до вечерней зари, мы траву луговую косили,

    Или, когда бы, запрягши нам в плуг двух быков круторогих,

    Огненных, рослых, откормленных тучной травою, могучей

    Силою равных, равно молодых равно работящих,

    Дали четыре нам поля вспахать для посева, тогда бы

    Сам ты увидел, как быстро бы в длинные борозды плуг мой

    Поле изрезал. А если б войну запалил здесь Кронион

    Зевс и мне дали бы щит, два копья медноострых и медный

    Кованый шлем, чтоб моей голове был надежной защитой,

    Первым в сраженье меня ты тогда бы увидел…»

                                  ( Od., XVIII. 366 – 379. Пер. В. Жуковского )

Характерно, что в этом монологе Одиссей на первое место ставит именно свои навыки в полевых работах, воинскую доблесть отодвигая на второй план. Вообще, гомеровские герои время от времени обнаруживают свою связь с земледелием и отсюда естественно возникает характеристика героя как «рыцаря и крестьянина в одном лице»[25]. При этом нельзя представить себе Одиссея, хвалящегося умением в ремеслах, не говоря уже о торговле, сама мысль о занятии которой была воспринята им как форменное оскорбление[26]. Более того, складывается впечатление, что жить в городе герою вовсе необязательно и он может реализовать свой героический потенциал, попав на поле брани непосредственно «с поля». Так например, Меланипп, который перед троянской войной пас скот, с началом боевых действий отличился среди троянцев, был поселен во дворце у Приама и «чествован был, как сын» ( Il., XV, 546 – 550 ).

Такая  «сельская» ориентация гомеровских воинов своеобразно проявляется и в знаменитом эпизоде с куском железа, представленным в качестве награды на состязаниях, устроенных Ахиллом в честь павшего Патрокла. По замечанию Гомера, этого куска должно было хватить на целых пять лет, так что ни пахарю, ни пастырю не понадобилось бы идти в город за железом ( Il., XXIII, 828 – 836 ). С одной стороны, это место и в самом деле можно рассматривать как единственное во всем эпосе указание на город как на «средоточие ремесла и торговли»[27], а с другой стороны, оно еще раз демонстрирует ценностный приоритет сельского образа жизни, ведь отсутствие необходимости идти в город за железом преподносится как очевидное благо[28]. Одним словом, как сельский труд, так и сельский образ жизни естественно попадают в орбиту эпических достоинств и никак еще не противостоят городу[29]. Вместе с тем, очевидно, что и сам героический идеал Гомера по своей сути – целиком сельский и как таковой совершенно не нуждается в городе. Следовательно, нет ничего удивительного в том, что город сам по себе не представляет никакой ценности в эпосе.

Ценностью для Гомера является не город как таковой, а совместное проживание людей и совместное решение ими общих проблем. Во всяком случае, такой вывод можно сделать на основании описания циклопов в «Одиссее»:

           «Далее поплыли мы, сокрушенные сердцем, и в землю

            Прибыли сильных, свирепых, не знающих правды циклопов.

            Там беззаботно они, под защитой бессмертных имея

            Все, ни руками не сеют, ни плугом не пашут; земля там

            Тучная, щедро сама без паханья и сева дает им

            Рожь и пшено, и ячмень, и роскошных кистей винограда

            Полные лозы, и сам их Кронион дождем оплождает. 

  Нет между ними ни сходбищ народных, ни общих советов;

  В темных пещерах они иль на горных вершинах высоких

  Вольно живут; над женой и детьми безотчетно там каждый

  Властвует, зная себя самого, о других не заботясь»

                               ( Od., IX. 106 – 115. Пер. В. Жуковского ).

В этих строках образ жизни циклопов, хотя и не лишен некоторых элементов ностальгического «золотого века», однако представлен как совершенно дикий и противоположный цивилизации[30]. Так, если циклопы не знают «ни сходбищ народных, ни общих советов» и живут порознь, каждый в своей пещере, из этого следует, что для самого поэта и его слушателей все формы совместной жизни и деятельности людей представляются значимыми и ценными[31]. Примечательно, что описание жизни циклопов в данном отрывке начинается не с их политической разобщенности, а с указания на полное отсутствие у них всех видов земледелия. Значит, среди показателей цивилизованности у Гомера на первом месте стоит именно сельское хозяйство[32] и только на втором – формы общественной кооперации, т.е. политика. Значит, политика все – таки не была главным делом жизни гомеровских греков. Да и вообще, как уже не раз говорилось, Гомер всегда уделяет пристальное внимание наличию именно земледелия, а не города и политики. Замечено, что куда бы судьба не забрасывала Одиссея, его взгляд первым делом непременно отмечает следы земледельческой деятельности или их отсутствие[33]. Что же касается ремесленной или торговой деятельности, то они явно не интересуют ни поэта, ни его героев, ни, очевидно, и слушателей эпоса. Так и в этом описании страны циклопов город, ремесло и торговля даже не упомянуты [34]. Иерархия мирных эпических ценностей здесь прослеживается весьма отчетливо и,  как и следовало ожидать, в ней нет места городу в привычном нам смысле.

Таким образом, значение города в гомеровском эпосе слишком преувеличивается современными исследователями. Это вызвано, скорее всего, той самой политоцентричностью современного сознания и его автоматическим приложением к прошлому. Для Гомера, его героев и слушателей, полис отнюдь не был главным центром и смыслом жизни. Эпический мир был героецентричен, а не политоцентричен. Суть гомеровской культуры выражает идеал героизма, а политика лишь со временем стала одной из главных областей приложения этого самого героизма, где знатные лидеры могли реализовывать и доказывать свою харизму. Для эпических же героев первостепенное значение имели доблесть, почет и земельные владения, а не город и не политика. Таким образом, получается, что греческий город – это лишь некий побочный продукт эллинской цивилизации, находящийся вне системы базовых эпических ценностей. Это просто среда обитания, такая же, как скалы, деревья и все остальное, что окружает человека, но не является ни особой ценностью, ни тем более, смыслом жизни.

Следовательно, несовпадение полиса и города было изначально заложено в ценностных основаниях греческой культуры. Как видно, исконному аристократическому идеалу этой культуры город был чужд. На этом фоне тем более удивительным выглядит тот факт, что классическая греческая цивилизация была именно городской цивилизацией, даже несмотря на свои земледельческие ценности и долго сохранявшееся предубеждение против ремесла и торговли. Объясняется это, видимо, все тем же фактом, что город возник в Греции сам собой, независимо от культурного импульса, заложенного в эпосе и являлся его своеобразным «побочным продуктом», а не целью и смыслом. Поскольку градообразующим элементом являлись землевладельцы[35], ведущие сельский образ жизни и мыслившие сельскими категориями, то совершенно понятно, что появление городов на греческой почве было вызвано факторами военно – политического и демографического характера, но никак не экономического[36]. Культурный стержень греческой цивилизации составляла идея героического, а город постепенно развивался независимо от нее, равно как и от государства[37], вне всякой вообще идеи, повинуясь лишь законам демографии и экономики. Отсюда и возникло с неизбежностью уже упомянутое выше фундаментальное противоречие между идеологией полиса и его городской формой существования. Таким образом, полис, его культурное начало и город изначально не совпадали, а со временем их пути закономерно расходились все дальше и дальше. Можно даже полагать, что именно этот, все более увеличивающийся разрыв и стал основной причиной кризиса полиса и всей греческой цивилизации как таковой.

            Итак, вполне очевидно, что расхождение между полисом и городом в своей основе имеет несовпадение изначального культурного импульса и независимой от него городской формой жизни общества. Такая ситуация была чревата серьезными последствиями, самое важное из которых – внутренний раскол греческой культуры, основанный на исходном и неразрешимом противоречии. Свидетельствами этого раскола стали сразу два мощных явления в полисной жизни. С одной стороны, это постоянная конфронтация двух идеологий – аристократической ( героической ), взросшей на ценностях земледельческого прошлого и антиаристократической, которую можно было бы назвать также мещанской, городской, а позднее также демократической и даже «буржуазной». С другой стороны, раскол проходил по линии противостояния выдающейся личности и полиса. Конечно, оба этих процесса заслуживают отдельного и тщательнейшего рассмотрения, но здесь будет уместно ограничиться лишь кратким наброском ситуации в контексте обсуждаемого сюжета.

            Что касается конфликта идеологий, то начался он, как нетрудно увидеть, уже в самом эпосе, а затем продолжился в архаической поэзии. Первым «официальным» оппонентом аристократии выступил знаменитый Терсит в «Илиаде» ( Il., II, 212 – 244 ). Конечно, было бы изрядным преувеличением видеть в нем, в духе истмата, воплощение «плебейских низов общины» или «рупор народного мнения»[38], но нельзя не согласиться с тем, что его выпад против Агамемнона содержит в себе ярко выраженную антиаристократическую тенденцию[39]. Зато альтернативность гесиодовского мировоззрения сомнений уже не вызывает[40]. Мир его ценностей настолько приземлен и неаристократичен, что эта его противоположность гомеровскому героическому идеалу была прекрасно осознана еще в древности и нашла воплощение в мифе – поэме о состязании Гомера и Гесиода ( Certamen Homeri et Hesiodi ). Причем характерно, что Гомер в этом состязании проиграл, что вполне соответствует произошедшим в обществе переменам. Поскольку Гесиод представляет, более или менее адекватно, мировоззрение крестьянства, его оппозиционность означает, что героический идеал эпоса оторвался уже и от своих земледельческих истоков, т.е., от жизни как таковой. Следовательно, дальнейшее мирное развитие как сельской, так и городской жизни неизбежно увеличивало этот разрыв и вытесняло героический идеал во все больше ограниченную, если не сказать маргинализирующуюся область аристократических ценнсотей. Поэтому неудивительно, что в дальнейшей архаической поэзии часто встречаются антиаристократические выпады, в которых критикуются старинные идеалы знати и утверждаются, вслед за Гесиодом,  альтернативные идеалы мещански – бюргерского образца[41]. В этой новой системе ценностей постепенно вырисовывается облик простого, бережливого и прагматичного человека, который без пафоса, «в поте лица своего» добывает себе хлеб насущный и мыслит рациональными категориями повседневности, а не высокими идеалами, вполне в духе протестантской этики, описанной Максом Вебером[42].  

            Причем показательно, что новая идеология проявляла себя сразу в двух направлениях: с одной стороны шла пропаганда новых идеалов, а с другой – раздавалась критика старых. В создание новых идеалов, вслед за Гесиодом, свою лепту внесла как поэзия архаической эпохи ( Каллин, Тиртей, Солон и др. ), так и начавший складываться тогда же канон семи мудрецов. Греческая традиция приписывала этим мудрецам множество изречений, содержащих житейские наставления, а также разнообразные призывы к умеренности и благоразумию[43]. Эти изречения отражают точку зрения все того же «среднего человека», так хорошо описанного Гесиодом. Они содержат, на наш сегодняшний взгляд, банальные истины, но тогда это были новые и весьма актуальные истины складывающегося гражданского общества[44]. Они противостояли старым ценностям аристократии, основанным на идее личной харизмы и питающим безграничное честолюбие аристократии. Нет сомнения, что мир аристократической чести все более раздражал городское «среднее» сословие, что и служило благодатной средой для нападок критически настроенных поэтов, вроде Ксенофана, Фокилида и прочих. Еще одним жанром критики стала басня, консолидирующаяся вокруг образа Эзопа. Без сомнения, этот образ уродца, своеобразного «юродивого», посрамляющего мудрецов и сильных мира сего, возник в той же идеологической среде, враждебной миру героев. Мещанская мораль басни всей своей сутью и происхождением противостояла рыцарской морали гомеровских героев. Поэтому Эзоп как таковой был не просто вызовом аристокаратическому идеалу[45], он явился как бы новым воплощением Терсита, восставшим, чтобы взять реванш над своими благородными гонителями.

Конечно, оппозиционность Гесиода чисто крестьянского свойства, равно как и в творчестве архаических поэтов и «семи мудрецов» трудно усмотреть явные городские черты, однако важен прежде всего факт альтернативности новой идеологии, которая только со временем, постепенно приобретала городской характер. По мере роста города и полиса конфронтация обывательских ценностей с аристократическими незаметно превращалась в идеологическое противостояние города и деревни. Критика аристократии не прекращалась и в классическую эпоху, хотя и сбавила обороты. Прежде всего, это было вызвано социально – политическим поражением как самой аристократии, так и ее идеалов, которые продолжали еще сохраняться как в жизни, так и в литературе, но все более вытеснялись как из сферы сознания, так и из повседневной практики. Рост города, а также изменения в экономической и социальной среде полиса естественно приводили к смене и социальной составляющей антиаристократической оппозиции. Город стал средоточием всей жизни, культурной, политической и экономической, а вместе с тем и тон стало задавать городское население, все мене аристократическое и земледельческое, но все более ремесленное, торговое и богемное. Поэтому всяческая инициатива, в том числе и антиаристократическая, закономерно перешла от гесиодовских  земледельцев к горожанам в собственном смысле этого слова. Вместе с тем и сами крестьяне как – то незаметно оказались в оппозиции к городу, что наиболее полно проявилось, конечно, в Афинах, особенно же в период Пелопоннесской войны. Именно крестьянство составляло, как известно, основную базу олигархических переворотов, именно оно, вместе с аристократией,  противостояло чисто городской демократии.  Причем показательно, что это противостояние было не только социальным, но и ценностным, что хорошо видно в комедиях Аристофана и особенно, в знакомых всем словах Дикеополя из «Ахарнян»:

                    «Мне город мерзок. О село желанное!

                      Там не кричит никто: «Купите уксусу!»,

                     «Вот угли! Масло!» Это там не водится:

                       Там все свое, и нет там покупателей»

                                ( Aristoph. Aharn., 33 – 36. Пер. С. Апта )

Эти строки как нельзя лучше отражают изменившиеся взаимоотношения города и «поля». В них устами крестьянина проводится типичное аристофановское противопоставление идеализированного, нормативно – правильного сельского образа жизни с его самодостаточным натуральным хозяйством, морально развращенному городу с его торговлей и ремеслом. Причем осуждению подвергается именно торговый характер города, служащий символом взаимозависимости горожан, в противовес автаркичному идеальному селу. Таким образом, здесь в очередной раз видно, как развившийся город пришел в противоречие с полисом, его сельскохозяйственным укладом и системой ценностей.

            В данном контексте сам факт победы демократии следует расценивать уже не просто как поражение аристократии в социально – политической сфере, но и прежде всего, как поражение ее идеологии и мировоззрения. Поменялась не просто власть и не просто правила игры, поменялась сама концепция власти как таковой. Аристократическую модель власти, взращенную эпической культурой, сменила мещанская, городская модель. Вместо харизматической власти любимцев богов, которым «Зевс прозорливый скиптр даровал и законы» ( Il., II, 206 ), пришла власть человеческая, созданная самими людьми на основании их собственного рационального проекта[46]. Тем самым эзоповская система ценностей однозначно взяла верх над героическим идеалом земледельческого прошлого. Можно сказать, что сама афинская демократия как таковая ознаменовала победу города над селом. Ярче всего это проявилось в хорошо известном факте доминирования городского электората над сельским. Начиналось, это, конечно исподволь и постепенно. Есть веские основания полагать, что уже реформы Клисфена означали победу городской элиты над сельской[47]. В классическую же эпоху именно городской демос, голосовавший за Перикла и его программы, составлял опору и саму суть афинской демократии, загоняя в глухую оппозицию аристофановское село вместе с аристократией.

Правление Перикла не зря считается кульминационным и в то же время переломным моментом афинской демократии. Дело даже не только в том, что сам он был последним выдающимся аристократом у кормила власти и что после него на высшие должности стали избирать представителей «третьего сословия» да и вообще кого попало. Дело еще и в том, что политический образ Перикла, или, как сказали бы сегодня, его имидж, ознаменовал собою слом старых аристократических ценностей и торжество новых – «бюргерских» или мещанских. Как известно, вступив на поприще политической деятельности, Перикл в какой –то момент резко изменил весь свой образ жизни – отказался от пирушек и дружеского общения, стал демонстрировать скромность, спокойствие и важность, в хозяйстве был рачителен и скуп даже по отношению к ближним ( Plut. Per., V, VII, XVI , XXXVI )[48]. Вряд ли это можно объяснить только его стремлением оторваться от клана Алкмеонидов, начать независимую политическую игру и стать «внепартийным» политиком, представляющим интересы всего полиса, а не какой – либо одной социальной группы[49]. Главное состоит в том, что Перикл избегал не просто общества родственников, но и всего аристократического образа жизни. Совместные обеды и развлечения в кругу друзей были неотъемлемой, даже центральной частью традиционной аристократической культуры, той самой культуры, от которой он усиленно отрывался в быту и в политике. Притом в сообщениях Плутарха подчеркивается именно момент самодисциплины и самовоспитания в стремлении Перикла понравиться народу[50]. Афинский «олимпиец» целенаправленно создавал себе новый имидж и специально работал над ним: он держал себя величаво и важно, сохраняя всегда серьезное выражение лица, не смеялся, говорил взвешенно и ровно, одевался скромно и походка его была всегда спокойной ( Plut. Per., V ). Во всем этом, прямо в стиле веберовской этики протестантизма, имело место переламывание своих природных наклонностей, изначально отнюдь не демократических ( см. особенно: Plut. Per., VII ).

Одним словом, в данном случае мы имеем дело с осознанным и целенаправленным пиаром. Образ же, создаваемый этим пиаром, был радикально противоположен образу традиционного аристократического политика и полностью отвечал этосу мещанина, можно даже сказать среднестатистического буржуа, как он представлен в новоевропейской литературе[51]. Весьма показательно, что и воевал Перикл отнюдь не по – рыцарски, отваге предпочитая осторожность, а честному и открытому  бою – медленную, но верную блокаду с применением технических средств ( см. его действия на Самосе – см.:  Thuc., I, 116 – 117; Plut. Per., XXVII; XVIII )[52].

Таким образом, можно утверждать, что Перикл отказался не только от аристократической политики, но и, будучи представителем известнейшего рода, он отказался от всей аристократической культуры вообще, утвердив, таким образом, смену культурной парадигмы в обществе. Говоря языком современной социологии, Перикл поменял референтную группу, т.е. социальный образец для подражания. Раньше таким образцом была аристократия, но сейчас, когда видный аристократ, длительное время правивший государством, демонстративно отказался от всего аристократического и принял имидж «простого человека», произошла настоящая революция в мире социальных ценностей. Теперь референтной группой стали мещане, вместе со всеми их ценностями. Эта революция ознаменовала собой окончательную победу города как над культурным импульсом, заложенным в эпосе, так и над полисом с его земледельческими ценностями.

Кстати, в этой связи обращает на себя внимание способ хозяйствования, практиковавшийся Периклом: по словам Плутарха, чтобы не утруждать себя сельскими хлопотами, он сразу продавал весь свой годовой урожай, а потом все нужное покупал на рынке, причем это очень не нравилось его сыновьям, мыслившим, очевидно, более традиционно ( Plut. Per. XVI ). Вряд ли надо доказывать, что в данном случае Перикл поступал как настоящий горожанин, руководствующийся чисто городской логикой жизни и порвавший с принципом сельской автаркичности. Земельные владения были для него хоть и необходимы с точки зрения существования, но являлись очевидной обузой, отвлекающей от городских дел. Сам он был уже стопроцентным горожанином и его «бюргерский» облик был не просто политическим имиджем, но вполне соответствовал его новообретенной сути.  Новый образ сближал Перикла с городским электоратом, основная масса которого, надо полагать, также точно приобретала все необходимое для жизни не в сельских усадьбах,  а на городском рынке. Таким образом, в его личности, равно как и в его политике, со всей ясностью показал себя именно город со всеми своими ценностями.

Ну и конечно, военная стратегия, разработанная Периклом для Пелопоннесской войны ( Thuc., I, 140 – 144 ), имеет ярко выраженный городской характер. Построив план войны на морских операциях и отсидкой за крепостными стенами, он совершенно очевидно принес сельскую местность в жертву городу. Аттическое «поле» было отдано на растерзание противнику, что и обострило до предела противоречие между городом и деревней. Правда, надо отдать должное и мужеству афинского лидера: когда Архидам вторгся в Аттику и начал опустошать страну, Перикл, полагая, что его земли не будут тронуты противником, ввиду давних отношений гостеприимства, связывающих его с родом спартанского царя, во избежание подозрений со стороны сограждан, передал свои земли в собственность государства ( Plut. Per., XXXIII; Polyaen, I, 36 ). При этом он убил сразу двух зайцев: он не просто проявил принципиальную порядочность, но и отказался от своего сельского, аристократического наследия, чем еще раз подтвердил и укрепил свой статус «настоящего горожанина». В этом его поступке еще раз проявилась победа города и городских ценностей над селом и традициями.

В силу ограниченности источников нам не дано проследить сам процесс смены ценностей, но есть возможность фиксировать уже произошедшие изменения. Судя по всему, эпоха Перикла как раз и была тем переломным моментом, когда город одолел полис и аристократический мир начал вытесняться миром мещанским. Естественно, что смена культурной парадигмы не замедлила отразиться в шкале ценностей. Так возник новый тип калокагатии – мещанский, воплощением которого можно считать Исхомаха из «Домостроя» Ксенофонта[53].  Действительно, этот Исхомах не раз называется в тексте kalo;” kajgaqov” ( Xen. Oec. VI, 12, 17; VII, 3; XI, 21 ), но при этом он соединяет в себе все те же, хорошо известные нам «бюргерские» достоинства: трудолюбие, самодисциплину, рачительность, бережливость, любовь к порядку и т.д. Кроме того, он хотя и занимается земледелием, но уже на новый, «городской» манер и рассматривает сельское хозяйство как доходный бизнес, а не просто как  средство жизнеобеспечения в духе прежних времен[54]. В данном контексте кажется вполне естественным, что ксенофонтовский Сократ в «Воспоминаниях» разворачивает настоящую апологию ремесла – занятия доселе позорного для свободнорожденного эллина старой формации ( Xen. Memorab., II, 7 ). Тем самым, уже и в высокой литературе греков произошла реабилитация мещанских ценностей, что свидетельствует о победе города и в сфере идеологии.

Примечательно, что апология ремесла для свободного афинянина, как она представлена  Ксенофонтом в диалоге Сократа с Аристархом ( Xen. Ibid. ), аппелирует исключительно к утилитарным соображениям практической пользы. Лучше трудиться своими руками, выполняя рабскую работу, чем голодать и враждовать со всеми – таково основное послание данного текста, под которым вполне мог бы подписаться любой проповедник буржуазно – протестантской морали, будь то Франклин, Альберти или Дефо. При этом у Сократа здесь начисто отсутствуют всякие идеологические коннотации, связанные с моральной оценкой труда. Сам по себе этот факт также свидетельствует о смене культурной парадигмы – с аристократической на мещанскую. Приоритет утилитаризма над ценностным началом есть ярчайший показатель именно такого сдвига в культуре. Как всем хорошо известно, греческая культура в пору своего расцвета акцентировала именно непрактический характер творчества и мышления, оставляя утилитаризм презренному ремесленному труду. Теперь же, выход на сцену мещанских добродетелей ознаменовал победу хозяйственного, ремесленного мышления прагматической ориентации над аристократическим идеализмом. В свою очередь это означает опять – таки торжество города над архаическим полисом гомеровского образца. Видимо не случайно с этого времени в греческой культуре все более заметен становится сдвиг к утилитаризму, когда искусство все более начинало походить на дорогое ремесло, а философия стала рассыпаться на специализированные отрасли знания, превратившиеся в конечном итоге в науки.

Здесь нельзя не заметить, что триумф прагматического мышления опять – таки совпал с победой демократии. По сути дела это означает то же самое: смену аристократической культурной доминанты «сельского» происхождения на мещанскую, городскую. Поэтому неудивительно, что идеология афинской демократии насквозь проникнута духом рационального прагматизма, отбросившего нормы аристократической морали как «устаревшие». Пожалуй, наиболее яркое свидетельство тому мы находим в труде Фукидида, у которого афиняне в своих речах категорически отметают всякие рассуждения о справедливости и оправдывают все свои аморальные, даже преступные действия правом сильного ( Thuc. I. 17. 2 – 3; III. 44. 1, 4; V. 89, 2sqq.; 90. 1; 91. 2 ). За этим легко просматривается влияние софистики, ставшей основной интеллектуальной струей, питавшей демократическую идеологию[55]. Софистика же, как известно, представляла собой в высшей степени прагматическую систему взглядов, отвергавшую как старые верования, так и моральные ценности. Кстати, похоже, что именно под ее идейным влиянием была написана и «Афинская Полития» Псевдо – Ксенофонта[56], которую издавна повелось ошибочно принимать за антидемократический памфлет. Однако, на мой взгляд, в этом тексте проводится настоящая апология демократии, но уже новыми, софистическими методами[57]. В нем на каждый критический тезис по адресу демократии дается продуманный ответ с позиций целесообразности, так что в результате все, якобы критикуемые изъяны системы получают оправдание с практической точки зрения. Моральная сторона дела при этом, как и следовало ожидать, совершенно не учитывается. Причем городской образ мыслей неизвестного автора сквозит в каждом слове, т.к. речь он ведет исключительно о городских реалиях. Он оправдывает морское владычество афинян, доказывает преимущество морской силы перед сухопутной ( Ps. Xen. II, 1 – 13 ) и единственное его сожаление – о том, что Афины не остров и не могут господствовать на море, будучи недосягаемы для сухопутных врагов ( Ibid. II, 14 ). Пожалуй, трудно найти другой такой пример, в котором идеология победившего города была бы выражена более отчетливо. Однако полемический характер текста не дает забыть о его альтернативности, или точнее, враждебности по отношению к прежней, проигравшей историческую битву аристократической идеологии земледельческого характера. Триумф города и его ценностей здесь очевиден, но дух его все еще воинственен.

Вместе с тем, торжество города и городской политики своей обратной стороной имело победу коллектива над индивидом. Речь идет о том, уже упоминавшемся вначале конфликте личности и полиса. Причем понятно, что конфликтовала с полисом отнюдь не всякая и не каждая личность, а именно личность аристократическая, исполненная древней харизмы и питавшая свои амбиции эпическими идеалами прошлого[58]. Соответственно и противостояла ей уже не масса гесиодовских крестьян, а политически организованное сообщество городских жителей с городским же менталитетом. Следовательно, и в этом случае мы имеем противостояние двух ценностных систем. Это был конфликт изначального культурного импульса (идея харизмы и героизма ) с выросшим государством, а поскольку государство в каком-то смысле срослось с городом, то и с городом тоже. Все выдающиеся личности, столкнувшиеся с полисом, ориентировались на харизматических героев древности и также точно жаждали первенства любой ценой. В свою очередь, все полисы, сломившие амбиции своих лидеров, представляли собой гражданскую массу, мыслившую новыми, в той или иной степени мещанскими категориями[59]. То были, в большинстве своем, гесиоды да терситы с эзопами, взявшие верх над ахиллами и агамемнонами. Внутренним основанием для такого конфликта индивида и коллектива на полисной почве явился, как сказано, все тот же разрыв между изначальным культурным импульсом, воплотившемся в идеале героической личности и формой социально – политической организации общества, саморазвивающейся независимо от этого идеала. Просто городская среда полиса стала слишком тесным местом для самореализации харизматических индивидов. Одним словом, опять получается, что город, полис и культурный импульс существовали хоть и вместе, в своеобразном единстве, но в то же время и отдельно, каждый своей независимой жизнью, приходя то в плодотворное взаимодействие, то в столкновение.  

Внутренняя расколотость греческой цивилизации на три составляющие ( культурный импульс, государство / полис и город ) в более широкой перспективе выводит нас на теоретическую проблему общего характера. Это ни много, ни мало как проблема возникновения культуры с большой буквы[60]. Отправной точкой для рассуждения здесь является тот самый культурный импульс. Если говоря о полисе и городе всем более или менее понятно, о чем идет речь, то третья составляющая триады нуждается в пояснении. До сих пор здесь под культурным импульсом понимался гомеровский идеал героизма, заложивший базовые идейные ценности греческой цивилизации. На самом же деле это гораздо более, чем просто некий социальный идеал. Это как раз и есть та самая великая метафизическая идея, которая и создала саму греческую культуру.

Мысль о том, что в основе каждой великой культуры лежит некий идейный импульс, высказывалась неоднократно. Разночтения же возникают при попытке конкретнее определить или описать этот  изначальный творческий огонь, заставлявший разжигаться человеческие души в их порыве к новым горизонтам. Один исследователь определяет его как некую «душу» культуры, не пояснив толком ее сути[61], другой рассуждает о «базисном сценарии», вокруг которого постепенно разворачивает свою деятельность культура[62], а третий говорит о некой великой иллюзии парагматического характера, питающей все высокие культуры[63]. Похоже однако, что ни одно определение не может быть исчерпывающе удовлетворительным – всякий раз получается либо слишком неопределенно, либо слишком схематично, либо чересчур поверхностно. Мне же представляется за лучшее отказаться вовсе от конкретизации данного образа и остановиться на слове «идея». Конечно, на деле, в каждом конкретном случае, это всякий раз будет не одна идея, а целый комплекс идей и идеалов, но по большому счету, в нем всегда можно выделить главное ценностное начало, служащее смысловым ядром культуры. Определяющим же в данном положении является признание того факта, что для совершения культурного прорыва всегда оказывается необходима высокая идейная мотивация непрагматического характера. Настоящее культурное творчество не может вдохновляться утилитарными нуждами повседневности, оно нуждается в мотивациях высшего порядка[64]. В конце – концов, всем понятно, что для решения конкретных задач жизнеобеспечения не нужна никакая культура, никакие искусства, откровения, дерзания и полеты духа. Все это возникает лишь там, где возникают цели и смыслы, не связанные непосредственно с нуждами повседневности и добыванием хлеба насущного. Как показывает опыт истории, человеческие сообщества могут веками жить без всяких высших идей, никак не прогрессируя, занимаясь исключительно поддержанием своего существования до тех пор, пока не создадут свою собственную культуру, либо будут поглощены другой, уже состоявшейся культурой.

В древних обществах ( и не только ) идейные импульсы, творившие великие культуры, рождались всегда в недрах религиозной картины мира. Религиозные ценности задавали смыслы всей деятельности людей, как обыденной, так и внеутилитарной. Среди этих ценностей со временем выкристаллизовывалась основная идейная струя  ( «идея» ), вокруг которой начинало структурироваться общество, ставшее на путь культурного творчества.  Именно этим, да и только этим, объясняется тот, давно уже известный факт, что все древнейшие города мира, в которых зарождалась цивилизация, были прежде всего религиозными центрами[65]. Поэтому можно согласиться с Ю. В. Андревым, который справедливо назвал такой ранний город придатком храма[66]. Фактически храм становился интеграционным центром каждой ранней цивилизации и задавал все формы ее социальной, политической и экономической жизни. Таким образом, идея, создавшая храм и структурировавшая вокруг него общество и есть тот самый культурный импульс, полагающий основы той или иной цивилизации. Нетрудно «вычислить» такую основную идею для всех обществ древнего Востока, предшествовавших античному полису. Например, для Двуречья ее можно сформулировать как идею служения божеству, живущему в городском храме, для Египта – как идею бессмертия, воплощенную в фараоне, для Индии – как идею кармического порядка, а для Китая – как идею включения человека и общества в великий ритуал космической жизни.

Однако несколько иная картина открывается перед нами при попытке постичь идею, лежавшую в основе древнегреческой цивилизации. Тут нам приходится констатировать уже отмеченное несовпадение изначального культурного импульса, города и государства. В отличие от древнего Востока, в Греции ни город, ни государство не возникали из – за храма или ради храма[67]. Заложенный в эпосе культурный импульс, как сказано, не имел прямого отношения ни к городу, ни тем более к государству. Гомеровская идея героизма, безусловно, коренится в религии и основывается на концепции божественной харизмы, но она не содержит в себе никакого посыла к созданию общественных форм организации вокруг храмового хозяйства. Ни город, ни государство не нужны гомеровским героям, они им даже мешают. Идея воинского героизма насквозь антропоцентрична и притом индивидуалистична, на ее базе невозможна интеграция общества и уж тем более, построение государственности. Как раз напротив, идея харизмы порождала бесконечные амбиции и столкновения сильных лидеров, вроде ссоры Ахилла и Агамемнона[68]. Нельзя построить государство из героев, но зато из них рождаются великие личности и творится первая в истории индивидуалистическая культура. Именно на идее героизма взрос и расцвел знаменитый агональный дух, на протяжении ряда столетий питавший «греческую чудо». Таким образом, идее героизма, как она представлена в эпосе, чужд город и чужда государственность. Следовательно, и то и другое развивалось в идейном смысле независимо от основной культурной идеи, являясь ее побочными продуктами, но никак не прямыми производными. Конечно, религия была неразрывно связана с полисом[69], но не она его создала[70]. В свою очередь, город рос и развивался сам по себе, вопреки основным культурным ценностям. Поэтому развившись, со временем он неизбежно пришел в фундаментальное противоречие как с полисом, так и со всеми его культурными ценностями. В результате, победа города и городских ценностей над полисом была вместе с тем и победой над изначальным культурным импульсом греческой цивилизации. Все вместе это означало не что иное, как кризис самого полиса и закат его культуры.


[1] Здесь имеются ввиду представления о «тотальности» политике в греческой культуре – см.: Murray O. Cities of Reason  // The Greek City. From Homer to Alexander / Ed. O. Murray, S. Price. Oxf., 1991. P. 1 – 25; Суриков И. Е. Античная Греция. Политики в контексте эпохи. Архаика и ранняя классика. М., 2005. С. 6 сл; Видаль – Накэ П. Черный охотник. Пер. А. И. Иванчика, Ю. Н. Литвиненко, Е. В. Ляпустиной. М., 2001. С. 41.

[2] Именно в качестве «цивилизационного стержня» для греческой культуры определил политику И. Е. Суриков: Суриков И. Е. Указ. Соч. С.6.

[3] См. например: Шпеглер О. Закт Европы. Очерки морфологии мировой истроии. Т. 2. Всемирно – исторические перспективы. М., 2003. С. 380 слл.; Ортега – и – Гассет Х. Восстание масс. Москва, 2001. С. 154, 162, 280.

[4] Туманс Х. К идее государства в архаической Греции // ВДИ, 2006, Nr. 3. стр. 77 – 105.

[5] Сапронов П. А. Культурология. Спб., 2008. С. 258 – 263; Он же: Феномен героизма. Спб., 2005. С. 214 – 219.

[6] Суриков И. Е. Остракизм и остраконы: в Афинах и за их пределами // Hyperboreus. 2006. 6. 1. P. 103 – 123; Он же: Остракизм в Афинах. М., 2006. С. 443 – 472.  

[7] Суриков И. Е. Функции института остракизма и афинская политическая элита // ВДИ. 2004. 1. С. 11.

[8] Замечательно, что именно деревней и назвал когда-то раннегреческий полис выдающийся российский исследователь Ю. В. Андреев: Андреев Ю. В. Начальные этапы становления греческого полиса // Ю. В. Андреев. Раннегреческий полис ( гомеровский период ). Избранные статьи. Спб., 2003. С. 232. См. также: Андреев Ю.В. Гомеровское общество. Основные тенденции социально – экономического и политического развития Греции XI – VIII вв. до н.э. Спб., 2004. С. 174,  177, 197; Starr Ch. G. The Origins of Greek Civilisation. 1100 – 650 B.C. New York, 1961. P. 340; Ibid.: The Economic and Social Growth of Early Greece 800 – 500 B.C.New York, 1977. P. 31, 98; Finley M. The Ancient Economy. Berkeley, 1973. P. 123; Luce J. V. The Polis in Homer and Hesiod. Dublin, 19878. P. 8; Kirsten E. Die griechische Polis als historisch – geographisches Problem des Mittelmeerraumes. Bonn, 1956. S. 92ff; Osborne R. Urban Sprawl: What is Urbanizatioon and Whay does it Matter? // Proceedings of the British Academy, 126. 2005. P. 9ff.

[9] Как известно, центром экономической деятельности полис ( и притом далеко не каждый! ) становится только к концу VII – началу VI в. до н.э., а раньше этого времени археология часто даже не фиксирует наличие ремесленных мастерских – см.: Stillwell A. N. The Potters Quarter // Corinth. The Results of Excavations. Vol. 15. Pt. 1. Cambrige, 1948.P. 11ff; Андреев Ю. В. Гомеровское общество… С. 176. Кроме того, нередко подчеркивается различие между развитием полиса и городского типа экономики. Например, утверждается, что полис – это всегда город в политическом и административном смысле, но отнюдь не всегда – в экономическом и демографическом: Hansen M. Polis. An Introduction to the Ancient Greek City – State. Oxford, 2006. P. 62f.

[10] Как убедительно показал Ю.В. Андреев, уже Гомер не мыслил цивилизованной жизни вне города:  Андреев Ю. В. Гомеровское общество… С. 180слл., 195 – 202. См. также: Haubold J. The Homeric Polis // M. Hanson ( Ed. ). The Imaginary Polis. Symposium 7 – 10, 2004. Acts of Copenhagen Polis Centre. Vol. 7. Copenhagen, 2005. P. 29ff.

[11] Кошеленко Г. А. Древнегреческий полис // Античная Греция. Т. 1. Становление и рождение полиса. Москва, 1983. С. 17слл, 30сл.; Он же: Греческий полис и проблемы развития экономики // Античная Греция… С. 217сл., 240слл.; Андреев Ю. В. Цена свободы и гармонии. Несколько штрихов к портрету греческой цивилизации. Спб., 1999. С. 63, 67 – 72.; Finley M. Op. Cit. P. 122, 136; Ehrenberg V. The Greek State. L., 1969. P. 39 – 41; Will R.Le Monde Grec et L’Orient. P., T. 1. La Ve Siècle ( 510 – 403 ). P. 430ff, 633, 646f etc.   

[12] Подробнее см.: Андреев Ю. В. Историческая специфика греческой урбанизации // Город и государство в античном мире. Проблемы исторического развития. Л., 1987. С. 15 сл.

[13] См.: Ennen E. Frühgeschichte der europäischen Stadt. Bonn, 1953. S. 21.

[14] Например, Г. А. Кошеленко противопоставил город и полис как две противоположные тенденции: полис – объединение земледельцев и землевладельцев, а город – центр промышленного производства ( Кошеленко Г. А. Греческий полис и проблемы… С. 237слл. ). Еще раньше, исходя из тех же оснований Я. Печирка определил сущность кризиса полиса как конфликт между традиционной структурой полиса и его экономическим развитием ( Pečirka J. The Crisis of the Athenian Polis in the Fourth Century B.C. // Eirene, 1976. XIV. P. 5 – 29. ). Уже замечено, что хотя развитие города и полиса происходило в тесной взаимосвязи, между этими процессами не было совпадения, но имелись существенные различия: Hansen M. Polis. An Introduction… P. 9f.  В исследовательской литературе понятия «город» и «полис» разделялись уже не один раз – см. например: Starr Ch. The Economic and Social Growth… P. 176; Kirsten E. Die griechische Polis als historisch – geographisches Problem des Mittelmeerraumes. Bonn, 1956. S. 92f. etc. О нетождественности полиса и города свидетельствуют также и недавние исследования, посвященые выяснению смыслов самого понятия «полис» в греческой литературе. Ученые приходят к выводу, что слово «полис» изначально следует понимать скорее как „settlement” и „community”, чем „town” или „state”: Hansen M. Polis and City – State. An Ancient Concept and its Modern Equivalent. Symposium, January 9, 1998. P. 20. Кроме того, понятие полиса оказывается настолько емким, что оно не совпадает также и с понятием государства – см.: Sacellariou M. B. The Polis – State. Definition and Origin. Athens, 1989. P.77.

[15] Burckhardt J. Griechische Kulturgeschichte. Leipzig, 1898 – 1902. Bd. 2. S. 172ff.

[16] Ахутин А. Эпический исход // Mathesis. Из истории античной науки и философии. М., 1991. С. 9слл. 

[17] Шталь И. В. Художественый мир гомеровского эпоса. М., 1983. С. 16; Йегер В. Пайдейя. Воспитание античного грека. Пер. А. И. Любжина. Т. 1. М., 2001. С. 65.

[18] Сапронов П. А.Культурология. Спб., 1998. С. 191 слл.

[19] Прекрасно сказал, например, Ю. В. Андреев: «… именно героический идеал, нашедший свое художественное воплощение в гомеровских поэмах, оставался на протяжении ряда столетий главным духовным стержнем греческой культуры» – Андреев Ю. В. Цена свободы … С. 172.

[20] Подробно см.: Андреев Ю. В. Гомеровское общество… С. 195 – 202.

[21] Детальный анализ этих описаний города в эпосе см.: Андреев Ю. В. Гомеровское общество… С. 183слл., 189слл.

[22] См. например: Андреев Ю. В. Гомеровское общество… С. 181 – 193; Haubold J. Op. Cit. P. 25 – 48.

[23] Андреев Ю. В. Гомеровское общество… С. 197; Starr Ch. Op. Cit. P. 339f; Kirsten E. Op. Cit. S. 92; Roebuck C. Some Aspects of Urbanisation in Corinth // Hesperia, 1972, 41. 1. P. 125.

[24] Как верно сформулировал Вернер Йегер, основными предпосылками аристократической культуры являются оседлость, земельная собственность и традиция: Йегер В. Указ. Соч. С. 49. Понятно, что город здесь просто не нужен.

[25] Strassburger H. Der soziologische Aspekt der homerischen Epen // Gymnasium. 60. 1953. S. 107; Ibid.:Die Einzelne und die Gemeinschaft im Denken der Griechen // HZ. 177. 1954. S. 232ff. Ср.: Cobet J. König, Aführer, Herr, Monarch, Tyrann // Soziale Tzpenbegriffe im alten Griechenland und ihr Fortleben in der Sprachen der Welt / Hrsg. E. Ch. Welskopf. Bd. 3. Berlin, 1981. S. 24.

[26] Здесь имеется ввиду знаменитый эпизод на острове феаков, когда один местный юноша, в ответ на отказ Одиссея принять участие в состязаниях, назвал его торговцем, что было воспринято как явное оскорбление ( Od., VIII. 145 – 185 ).

[27] Именно так высказался по этому поводу Ю. В. Андреев: Андреев Ю. В. Гомеровское общество… С. 198.

[28] Данное место естественно побуждает думать о сельском, а не городском образе жизни гомеровских героев, что само собой провоцирует научную полемику.  Поэтому в литературе не раз уже обсуждался вопрос об основном месте проживания эпической аристократии и естественно, мнения исследователей, как всегда, радикально разошлись. Одни авторы утверждают, что герои в город только время от времени наведывались ( Guiraud P. La properiété foncière en Grèce. Paris, 1893. P. 69; Meyer E. Geschichte des Altertums. Bd. III. Darmstadt, 1965. S. 306. ), а другие – что постоянно там жили (Андреев Ю. В. Гомеровское общество… С. 196; Hoffmann W. Die Polis bei Homer // The Ancient Greek City – State / Ed. M. H. Hansen. Copenhagen, 1993. S. 154; Hasebroek J. Griechische Wirtschafts – und Gesellschaftsgeschichte bis zur Perserzeit. Tübingen, 1931. S. 28. ). Однако следует признать, что в силу скудости и противоречивости разрозненных упоминаний в эпосе, обе точки зрения не обладают исчерпывающей убедительностью и потому остается констатировать, что, во – первых, гомеровские герои очевидным образом были связаны как с городом, так и с «полем» и проживали то там, то там и, во – вторых, в каждом конкретном случае соотношение сельского и городского могло варьироваться. В данном же случае значение имеет лишь сама констатация привязанности гомеровского идеала к сельским ценностям и сельскому образу жизни.

[29] Мне представляется необоснованным мнение Ю. В. Андреева о якобы презрительном отношении эпоса к сельским жителям: Андреев Ю. В. Гомеровское общество… С. 194 сл.; Он же: Историческая специфика греческой урбанизации… С. 24сл. В подтверждение своих слов автор приводит всего два примера. Первый – это рассказ Нестора о том, как в молодости он убил в бою вождя элейцев Итимонея, после чего «сельские ратники» ( laoi; ajgroiw’tai ) разбежались в разные стороны ( Il., XI, 676 ). Видеть в этих словах презрительно – третирующее отношение к «сельским людям» на мой взгляд – явная натяжка. Ничего плохого в их адрес Нестор не произносит, а бегство воинов с поля боя после того, как пал их вождь – ситуация типичная для древности ( достаточно вспомнить хотя бы библейский сюжет Юдифи и Олоферна ) и не имеющая никакого отношения к сельскому или городскому происхождению самих воинов. Более сложен второй пример – это бранные слова, обращенные Антиноем к Евмею и Филойтию, когда они расплакались, увидев лук Одиссея в руках женихов ( Od., XI, 85 ): nhvpioi ajgroiw’tai ejfhmevria fronevonte” ( «вы, деревенщина грубая, только одним ежедневным занят ваш ум!» – пер. В. Жуковского ). Здесь явно просматривается намерение говорящего оскорбить тех, к кому он обращается. Но, во первых, у нас нет достаточных оснований полагать, что слово ajgroiw’tai уже имело у Гомера заведомо негативный оттенок и что перевод его как «деревенщина» является адекватным, ведь с таким же успехом мы могли бы перевести его и просто как «селяне»; во – вторых, Антиной только в обращении называет стариков «селянами», но его упрек им состоит в низком уровне их мыслей ( что, кстати вполне оправдано со стороны героической этики ), а не в том, что они живут «в поле»; в – третьих, при анализе данного места нельзя забывать, что эти слова произносит один из предводителей женихов, т.е. по определению дурной человек, а обращается он к честным слугам Одиссея, т. е. к достойным людям. Для эпического мышления первостепенное значение имеет именно личность и моральные качества говорящего, а это означает, что речь Антиноя в моральном контексте обретает обратный, т.е. негативный смысл. Ни поэт, ни его слушатель не могут идентифицировать себя с заведомо отрицательным персонажем.  Следовательно, – и это здесь самое главное, – брань Антиноя ни в коем случае нельзя принимать за выражение нормативного отношения эпоса или эпического общества к сельским жителям. Правда, возможно, что в этом эпизоде и в самом деле проявилось первое в истории литературы противопоставление города и «села», только в обратном значении: селян здесь третирует дурной горожанин и хорошими являются именно «деревенские» люди, а не городской негодяй.

[30] Как не раз отмечалось, в этом месте впервые в истории литературы противопоставляются дикость и цивилизация: Gschnitzer F. Zur homerischen Staats – und Gesellschaftsordnung: Grundcharakter und geschichtliche Stellung . // J. Latacz (Hrsg.). Zweihundert Jahre Homer-Erforschung. Rückblick und Ausblick. Colloquium Rauricum. Bd. 2, Stuttgart, 1991, 198f.; Spahn P. Individualisierung und politisches Bewußtsein beiim archaischen Griechenland // K. Raaflaub ( Hrsg. ). Anfänge Politischen Denken in der Antike. München, 1993. S. 347f.

[31]Собственно говоря, такое совместное проживание можно рассматривать в качестве смысла раннего города вообще. Сегодняшняя методология позволяет интерпретировать суть первичной урбанизации уже не как экономическую необходимость, а именно как желание совместного проживания и кооперации совместных усилий – См.: Osborne R. Op. Cit. P. 8. Похоже, так оно и есть, но с обязательной оговоркой, что это не город в привычном для нас смысле, т.е. не поселение с городским типом экономики и урбанным образом жизни «в чистом виде». Это тот самый «город – деревня», в котором живут земледельцы и господствуют земледельческие ценности. Следовательно, здесь можно говорить только о городе как о типе поселения, но не о городе «по существу». Поэтому здесь и далее под городом подразумевается город в его классическом понимании.

[32] Данное суждение справедливо не только для этого места, но и для гомеровского эпоса вообще – см. об этом: Видаль – Накэ П. Указ. Соч. С. 52 слл.

[33] Там же.

[34] Только косвенно, из указания на разобщенную жизнь циклопов по пещерам, можно догадаться о том, что цивилизованные люди, в отличие от этих дикарей, живут наверное совместно и, быть может, даже строят себе дома. Но в тексте нет ни одного намека на это! Если все прочие вещи, дающие, по мнению Гомера, представление о цивилизованной жизни, явно проговариваются, пусть и через негативную форму отрицания их в быту циклопов, то об этих, сугубо городских аспектах жизни не сказано ни одного слова, что само по себе знаменательно. 

[35] См.: Андреев Ю. В. Ранние формы урбанизации // Андреев Ю. В. Раннегреческий полис… С.306.

[36] См.: Андреев Ю. В. Историческая специфика греческой урбанизации… С. 28 сл.; Он же: Гомеровское общество… С. 179; Он же: Раннегреческий полис… С. 241.

[37] В последнее время все чаще говорится о независимости развития раннего города от государства. Как показывают исследования, формирование городских общин «не нуждается в государстве и не производит его» – см.: Osborne R. Op. Cit. P. 2.

[38] Андреев Ю. В. Раннегреческий полис… С. 170 сл., 175. Опровержение данного мнения см.: Шталь И. В. Художественный мир гомеровского эпоса. М., 1983. С. 98сл., где доказывается, что Терсит представляет «мужа дурного», определенную моральную категорию, но не социальную группу.

[39] Donlan W. The Tradition of Anti – Aristocratic Thought in the Early Greek Poetry // Historia, 22, 1973. P. 150. См. также: Calhoun G. M. Classes and Masses in Homer // CPh. 29. 3, 1934. P. 305.

[40] См.: Йегер В. Указ. Соч. С. 95; Оссовская М. Рыцарь и буржуа. Исследование по истории морали. Пер. К. В. Душенко. Москва, 1983. С.59; Donlan W. Op. Cit. P. 150f. 

[41] Полную подборку антиаристократических пассажей в архаической поэзии см.: Donlan W. Op. Cit. P. . 145 – 154. Тот факт, что авторы, писавшие в таком ключе зачастую сами были аристократами, указывает на то, какой огромной притягательной силой обладал этот новый «дух времени». 

[42] Weber M. Die protestantische Ethik und Geist der Kapithalismus. 2 Bde, München, 1968.

[43] См.: Лебедев А. В. Фрагменты ранних греческих философов. Москва, 1993. С. 91слл.; Зайцев А. И. Культурный переворот в древней ГрецииVIII – V вв. до н. э. Спб., 2000. С. 163, 170; Лаптева М. Ю. У истоков древнегреческой цивилизации. Иония  вв. до н.э. Спб., 2009. С. 372слл.

[44] См. также: Лаптева М. Ю. Указ. Соч. С. 373.

[45] Именно так образ Эзопа характеризовал М.Л. Гаспаров: Гаспаров М.Л. Античная басня – жанр-перекресток // Античная басня. Москва, 1991. С. 6. Басни Эзопа как образчик мещанской морали, противопоставленной морали героической, рассматривается в книге: Оссовская М. Указ. Соч. С. 59 – 61.

[46] Подробнее см.: Туманс Х. Две потестарные модели вдревней Греции // Античное общество IV. Власть и общество в античности. Спб., 2001. С. 17 – 24.

[47] См.: Sealey R. Regionalism in Archaic Athens // Historia. 1960. Bd. 9. Hf. 2. S. 155 – 180.

[48] Подробнее см.: Schachermeyr F. Perikles. Stuttgart, 1969. S. 91ff.

[49] См.: Суриков И.Е. Из истории греческой аристократии  позднеархаической и раннеклассической эпох. Род Алкмеонидов в политической жизни Афин VII – V вв. до н. Э. М.,  2000. С.199; Суриков И. Античная Греция. Политики в контексте эпохи. Время расцвета демократии. М., 2008. С. 302сл. Чтобы оторваться от клана Алкмеонидов совсем не обязательно было ломать себя и менять весь свой образ жизни. В свою очередь, концепция Перикла как «внепартийного» политика уже получила справедливую критику на том основании, что его деятельность по укреплению демоса объективно ущемляла интересы знати  – см.: Щеголев А. В. Суриков И.Е. Древняя Греция: История и культура. М., АСТ: Астрель, 2005, 192 с. // Studia Historica, VII.  М., 200 С. 223.

[50] Единственным исключением из правила можно было бы признать страсть Перикла к Аспазии, в чем, по мнению Шахермейра, проявилась иррациональная сторона афинского лидера:  Schachermeyr F. Op. Cit. S. 95f. Действительно, из-за своей страсти он развелся с женой, родившей ему двух сыновей, и женился на иностранке, да еще с сомнительной репутацией содержанки борделя и бывшей гетеры ( Plut. Per., XXIV ). В – принципе, Шахермейр прав: этот шаг не мог не повредить имиджу политика. Однако и здесь не следует спешить с выводами, т.к. все не так просто, как может показаться на первый взгляд. Во – первых, все, что мы знаем о Перикле, заставляет усомниться в том, что он мог поддаться иррациональной стихии. Как верно отметил И. Суриков, он был личностью рассудочной и вообще,  « он не производит впечатление человека, находящегося во власти страстей» ( Суриков И. Е. Античная Греция… С. 320 ). Во – вторых, если посмотреть на результаты, то можно увидеть, что несмотря на некоторые возможные и нами незафиксированные ( ! ) политические потери от развода и нового «нечистого» брака, Перикл ничего не потерял и в конце – концов ничем не пожертвовал. Как известно, ему удалось даже сына своего от Аспазии ввести в гражданское положение. Аспазия не только не помешала Периклу править Афинами, но и скорее всего, немало ему помогла в этом своими способностями. Чего стоят, например, разговоры о том, что это она сочиняла публичные речи своего мужа ( Plut. Per., XXIV; Plat. Menex., 235e ). Кстати, и Плутарх отмечает, что Перикл «пленился ею как умной женщиной, понимавшей толк в государственных делах» ( Plut. Per., XXIV ). А если еще предположить, что содержимые Аспазией элитные девочки «по вызову» могли выполнять роль разведчиц и агентов влияния, то союз Перикла с Аспазией предстанет уже совсем в другом свете. Здесь мог скрываться политический альянс, а не безумная страсть, трезвый расчет, а не иррациональный импульс. Если Перикл был способен перевоспитать себя, изменить свои привычки и всю свою жизнь ради политических задач, это означает, что он мог подчинить той же цели также и свою сферу чувств, которая, кстати, была еще далека от новоевропейской чувственности, не говоря уже о современной… Конечно, это лишь гипотетическое предположение, но оно имеет право на существование так же точно, как и все другие, ведь ни одно мнение по данному вопросу не может быть ни доказано, ни опровергнуто.    

[51] Подробный анализ этого образа буржуа см.: Оссовская М.Указ. Соч. С. 177 – 281, 397слл.

[52] Кстати, совсем неслучайно, что именно к блокаде Самоса Плутарх относит и первое использование осадных машин в Греции ( Plut. Per., XXVII ). Это кажется вполне правдоподобным, учитывая материалистическую образованность Перикла, его насквозь прагматический характер мышления, а также тот факт, что в начале Пелопоннесской войны осадные машины уже использовались полным ходом ( Thuc., II, 75 – 77 ). Показательно также, что Корнелий Непот в своем сборнике биографий известных полководцев поместил короткое жизнеописание Аристида, не совершившего ничего выдающегося именно в качестве военачальника, но не нашел место для Перикла, который взяв Самос совершил на военном поприще несравненно больше, чем когда – либо Аристид. Объясняется это, на мой взгляд, скорее всего именно морально – этическим подходом Непота к выбору своих героев, ведь с этой точки зрения, Перикл, взяв город измором, не проявил ни доблести,  ни умения, да и вообще, воевал неблагородно.  

[53] См. об этом: Лосев А. Ф. Классическая калокагатия и ее типы // Вопросы эстетики. 1960. 3. С. 411 – 473; Ленская В. С. KALOS KAGAQOS: Воспитание и образование древнегреческого аристократа // Studia historica VI. Москва, 2006. С. 74слл.

[54] По словам Ксенофонта Исхомах вместе со своим отцом покупал запущенные земельные участки , приводил их в порядок, делал доходными и продавал с большой выгодой для себя ( Xen. Oec. XX, 22 – 26 ). Правда, это обстоятельство вызвало иронию Сократа ( Ibid., XX, 26 – 29 ), что позволяет усомниться в том, насколько серьезно он сам, вслед за другими, согласен был считать Исхомаха kalo;” kajgaqov”. Но, как бы то ни было, для нас достаточно уже того факта, что Исхомах характеризуется в таком качестве в глазах общества ( Xen. Oec. VI,17; VII, 3; XI, 21 ).

[55] Подробнее см.: Farrar C. The Origins of Democratic Thincking. Cambrige, 1988. P. 44 – 98.

[56] См. об этом: Forrest W. G. An Athenian Generation Gap // YCS. 24. 1975. P 42ff; Nakategawa Y. Athenian Democracy and the Concept of Justice in Pseudo – Xenophon’s Athenaion Politeia // Hermes. P. 43f; Norwood G. The Earlest Prose Work of Athens // CJ. 25. 1929 / 30. P. 380ff; Müller – Strübing H. Athenaion politeia. Die attsche Schrift vom Staat der Athener // Philologus. Suppl. 4. 1884. S. 90.

[57] См.: Туманс Х. Псевдо – Ксенофонт – Старый олигарх” или демократ? // ВДИ, 2004, Nr. 3. С. 14 – 27.

[58] Конечно, можно полагать, как это иногда делается, что проблема подавления личности полисом не была присуща полису как таковому, а была лишь специфической проблемой двух гипер-полисов –  Афин и Спарты ( см.: Sacellariou M. B. Op. Cit. P. 146f. ). Тем не менее, мне кажется, что проблема все же сокрыта в самой глубинной сущности полиса, а Спарта с Афинами являются лишь максимальными воплощениями обеих сторон этой сущности – городской и сельской. Потому и конфликт с личностью в этих великих полисах был выражен ярче, чем где бы то ни было.

[59] Исключение представляла собой сломившая Павсания и Лисандра Спарта, которую трудно заподозрить в приверженности мещански – буржуазной морали, но в которой тем не менее имел место конфликт личности и массы, а также противостояние олигархии и харизматического лидера.

[60] Здесь я имею ввиду т.н. «великие культуры»  ( в смысле Hochkultur ), которые, если использовать категориальный аппарат Шпенглера, можно характеризовать как  совершившие прорыв из «растительной жизни» в историю и создавшие т.н. «исторического человека» с его «мужской историей» – см.: Шпенглер О. Указ. Соч. С. 51 слл.; 341слл. Можно спорить с такими определениями, но здесь важно лишь провести различение между культурами, живущими естественной, «биологической» жизнью и не выходящими за рамки этнографии, и культурами, реализовавшими себя в общечеловеческом, общеисторическом масштабе.

[61] Шпенглер О. Указ. Соч. Т. 1. Образ и действительность. М., 2003. С. 91слл., 225слл.

[62] Розин В. М. Предпосылки и особенности античной культуры. М., 2004. С. 33слл., 64 – 68.

[63] Андреев Ю. В. Цена свободы и гармонии… С. 169сл.

[64] Уже сам по себе тот факт, что возникновение самых ранних городов объясняется сегодня  не экономическими причинами, а стремлением людей к совместной жизни и деятельности ( см. сн. 31 ), является подтверждением мысли о первичности ментального фактора в человеческой деятельности, ведь для возникновения такого стремления изначально необходима некая большая идея, способная мотивировать людей к новому образу жизни и новым видам деятельности. О нематериальной мотивации в процессе возникновения городов см. также: Roscoe P. V. Practice and Political Centralization: a New Approach to Political Evolution // Current Antropology. 34. 1993. P. 111 – 140.

[65] См.: Андреев Ю. В. Ранние формы урбанизации … С. 306сл., 312сл;  Оппенхейм А. Л. Древняя Месопотамия. Портрет погибшей цивилизации. М., 1980. С. 113сл.; Mumford L. Concluding Address // City Invencible. A Symposium on Urbanization and Cultural Development in the Ancient Near East / Ed. C. H. Kraeling, R. M. Adams. Chicago, 1960. P. 226, 230, 237; Berger P. A. Herrschaftsform Stadt. Ein Soziologische Rekonstruktion der Stadtgeschichte im Altertum. München, 1983. S. 128f ; Hammond M. The City in the Ancient World. Cambrige ,1972. P. 38; Adams R. M. The Evolution of Urban Society. Early Mesopotamian and Prehispanic Mexico. Chicago, 1966. P. 121, 125 – 127.

[66] Андреев Ю. В. Античный полис и восточные города – государства // Андреев Ю. В. Раннегреческий полис… С. 205.

[67] Конечно, уже делались попытки спроецировать опыт древнего Востока на греческую почву и объяснить рождение полиса необходимостью координировать совместные усилия общества по сооружению величественных храмов богам и организации религиозных праздников: Snodgrass A. Archaic Greece. The Age of Experiment. London, 1986. P. 33, 58; Sourvinou – Inwood C. What is Polis Religion? // The Greek City from Homer to Alexander / Ed. O. Murray, S. Price. Oxford,1990. P. 305sq; Voyatzis M. E. The Role of Temple Building in Consolidating Arkadian Communities // Copenhagen Polis Centre Acts, 6. 1999. P. 130 – 168; Polignac F. Mediation, Competition and Sovereignty: The Evolution of Rural Sanctuaries in Geometric Greece // Placing the Gods / Ed. S.E. Alcock, R. Osborne. Oxford,1994. P. 3 – 18. Однако эта точка зрения встречает весьма серьезные и обоснованные возражения, не позволяющие с ней согласиться – подробнее критику ее см.: Hansen M. H. Polis… P. 118 – 120. На принципиальное отличие полисной цивилизации от культур древнего Востока указывает также С. М. Перевалов: он справедливо подчеркивает антропоцентричный характер полиса, возникшего ради нужд людей, а не богов: Перевалов С. М. Анторпоцентризм греческого полиса ( на примере его становления ) // Проблемы истории, филологии, культуры. Вып. XIV. В честь 70 – летия профессора Г. А. Кошеленко. Москва – Магнитогорск, 2004 . С. 33 слл.

[68] См.: Snell B. Dichtung und Gesellschaft. Hamburg, 1969. S. 32.

[69] См.: Hansen M. H. Polis… P. 118, 120;  Sourvinou – Inwood C. What is Polis Religion? // The Greek City from Homer to Alexander / Ed. O. Murray, S. Price. Oxford,1990. P. 295, 304, 322.

[70] Здесь имеется ввиду именно автономный характер происхождения города и государства, их принципиальная независимость от основной религиозной и культурной идеи, но ни в коем случае не свобода от религии вообще. Как я уже говорил, само государство как таковое изначально осмыслялось на основе религиозных концепций семьи и домашнего очага: Туманс Х. К идее государства… Речь здесь идет только о том, что ни город, ни государство в Греции не возникали ради религиозной идеи. На греческой почве как полис, так и город развивались вполне самостоятельно, ради потребностей совместного проживания, а не ради обслуживания некой высшей идеи. Религии отводилась лишь функция освящения этих сугубо человеческих институтов.

еще раз о Солоне

Posted by on Sunday, 16 August, 2009

Dr. Hist. Харийс Туманс

ЕЩЕ РАЗ ОБ АРИСТОКРАТИЗМЕ И “БУРЖУАЗНОСТИ” СОЛОНА

статья опубликована в журнале “Вестник Древней Истории”Nr. 2,
2007, Стр. 19 – 39 ( неотредактированная версия )
Тема Солона и его реформ, долгое время пребывавшая в состоянии некоторого полузабвения в российской историографии, в последнее время вдруг снова обрела актуальность. Произошло это благодаря стараниям молодого талантливого ученого Игоря Сурикова, чье имя в последние годы ярко заблистало в российском антиковедении среди имен известных корифеев науки. В своих работах он неоднократно затрагивает тему Солона и представляет свой собственный, иногда небесспорный, но несомненно новаторский и в высшей степени интересный взгляд на данную проблему[1]. В результате, эта тема вновь обрела актуальность и оказался по – новому осмыслен целый ряд вопросов, связанных как с самой личностью Солона, так и с его реформаторской деятельностью. Само по себе это задает ценный импульс к тому, чтобы взоры ученых снова были обращены к теме Солона[2]. Поэтому представляется, что в свете новых достижений научной мысли возникла необходимость еще раз обсудить некторые принципиальные проблемы, связаные с деятельностью афинского законодателя и прежде всего, определить саму идейную направленность его реформ. Иными словами, на повестке дня снова стоит вопрос о том, носила ли политическая деятельность Солона характер про- или анти – аристократический ( т.с. “буржуазный” ). Вопрос не праздный, поскольку от его решения зависит интерпретация всего законодательства в -целом.
Приступая к теме, в первую очередь хотелось бы напомнить об основной, хорошо известной, но тем не менее всякий раз заново преодолеваемой методологической трудности при работе над темой Солона. Эта трудность заключается в ограниченности, противоречивости и недостаточности наших источников. По большому счету у нас, помимо стихов самого Солона, есть только два основных источника по нему и его законодательству – это его биография у Плутарха и “Афинская полития” Аристотеля. Не случайно именно этому, источниковедческому этому аспекту проблемы И. Суриков посвятил отдельную статью[3]. При таком положении дел любое утверждение остается до конца недоказуемым, равно как и до конца неопровержимым. Следовательно, основным критерием при выборе того или иного мнения становится уже не столько сам факт или аргумет, сколько логика и личные предпочтения исследователя. Кому – то хочется видеть Солона “революционером”, а кому-то – консерватором[4], кто –то предпочитает видеть его антиаристократическим политика “буржуазного” толка, а кто –то наоборот, – аристократическим политиком “антибуржуазной” направленности. И с этим ничего поделать нельзя, с этим остается только считаться. В данной ситуации все противоположные позиции одинаково хорошо и доказуемы и уязвимы, а значит, решающим фактором становится логическое рассуждение с позиций наибольшей вероятности, опирающееся на личное мировоззрение каждого исследователя. Поэтому данная статья не претендует на расставление всех точек над “i” и тем более, на установление истины, но является попыткой в новом свете взглянуть на некоторые известные факты и в свете новых данных по – новому осмыслить прежние положения.
Коротко говоря, занимающую нас сейчас проблему можно сформулировать следующим образом: ранее нами высказывалась мысль о том, что Солон, сам будучи потомственным аристократом, представлял консервативную систему ценностей и проводя свои реформы он, помимо достижения компромисса и проч., стремился сохранить власть в руках аристократии, не допустив к кормилу правления “новых людей”, т.е. торговцев и ремесленников, для чего им и был введен имущественный ценз не в деньгах, а в сельскохозяйственных продуктах[5]. Данное утверждение было оспорено И. Суриковым: во – первых, он подверг сомнению такую “антибуржуазную” направленность солоновского ценза, опираясь на тот аргумент, что денег тогда в Аттике еще не было и ценз мог быть только натуральным[6], а во – вторых, он, вслед за устоявшимся в литературе мнением, склонен считать самого Солона торговцем и потому отверг нашу гипотезу о том, что Солон не был связан с торговлей[7]. Оба вопроса по существу выявляют принципиально разные подходы, а кроме того, от их решения главным образом и зависит интерпретация законодательства Солона в целом. Поэтому нашей целью сейчас является критическое рассмотрение этих вопросов и новая формулировка позиции.
Самым принципиальным и самым сложным представляется вопрос об имущественном цензе Солона. И. Суриков резонно и справедливо предполагает, что определение ценза в сельхозпродуктах могло вовсе никак не быть связано с политическими планами Солона, а являться простым следствием отсутствия денег в Аттике того времени[8]. В подтверждение этого указывается на отсутствие собственной монеты в Афинах того времени, что есть факт, как будто надежно засвидетельствованный и подкрепленный обширной библиографией[9]. Правда, при этом тут же делается оговорка о том, что отсутствие монеты еще не означает отсутствие денег[10]. Действительно, и в этом кажется все согласны, афиняне могли пользоваться или соседней эвбейской монетой, или же слитками серебра[11]. Главный же контраргумент состоит в том, что во времена Солона в случае необходимости мог проводиться пересчет всего денежного имущества на медимны или наоборот, медимнов и скота – на драхмы, как о том свидетельствует как будто одно место у Плутарха, в котором он приводит пример такого рода пересчета, а также, ссылаясь на Деметрия Фалерского, называет пару цен той эпохи ( Plut. Sol. 23, 3 – 4 )[12]. Плутарх пишет, что вол тогда стоил пять драхм, а овца – одну; медимн хлеба стоил одну драхму или одну овцу ( ibid. 23, 4 ). Таким образом, все как будто становится на свои места и обретается долгожданная ясность.
Тем не менее, ясность здесь только кажущаяся. Даже если оставить в стороне вопрос о достоверности сообщаемых Плутархом и Деметрием Фалерским сведений о ценах[13], все равно возникают некоторые проблемы. Если принять возможность пересчета стоимости с денег на продукты и наоборот за данность, что в некоторых случаях наверняка имело место, ввиду неразвитости денежного обращения, то все равно приходится отвечать на вопрос о том, почему Солон свои цензы прописал в продуктах, а не в деньгах.
Два обстоятельства не дают так просто разрубить этот гордиев узел: во – первых, несмотря на обширную библиографию[14], отсутствие в Афинах того времени монеты еще нельзя назвать доказанным беспорным фактом. Внушительный список работ, подкрепляющих это мнение должен, по сути, подавить всякое инакомыслие, но в нашем случае этого не просиходит, поскольку нас не совсем удовлетворяет логика, на которой данное мнение базируется. Ведь оно опирается в – принципе только на отсутствие данных, но на какие вообще данные мы можем расчитывать? Археология обладает слишком фрагментарными материалами для столь категоричного утверждения, а письменных источников для того у нас просто нет и не может быть. Тот факт, что Писистрат начал чеканить так назывыемые “гербовые монеты” ( Wappenmünzen )[15], еще не означает, что он был первым, кто вообще начал чеканить монету в Афинах. Не осознав этого мы последуем примеру Ф. Вольфа, который считал, что гомеровские поэмы впервые были сочинены и записаны при Писистрате, т.к. тогда только их текст был кодифицирован. Безусловным фактом может быть признано только то, что деньги в тогдашней Аттике были еще редкостью, что, кстати, признает и сам Плутарх ( Plut. Sol. 23, 2 ). В такой ситуации у нас очень мало шансов надеяться найти хоть одну афинскую монету того времени[16]. Тем не менее, сам факт наличия денег в солоновской Аттике у наших источников не вызывает ни малейшего сомнения: Плутарху мысль об отсутствии тогда денег просто не приходит в голову, а упомянутый им Андротион, живший, между прочим, гораздо ближе к Солону, чем сам Плутарх, полагал даже, что сисахфия состояла не в уничтожении долгов, а в снижении процентов и повышении стоимости денег ( Plut. Plut. Sol., 15, 3 ). О монетарной реформе Солона говорил также и такой авторитет, как Аристотель ( Arist. Ath. Pol., 10, 2 )[17]. Конечно, нам сегодня очень просто говорить, что они все ошибались, исходя только из того основания, что у нас нет соответствующих находок. Но ведь тот период вообще представлен только относительно редкими находками….
Впрочем, вопрос о наличии в Аттике того времени своей собственной монеты для нас сейчас не принципиален, зато принципиальное значение имеет наличие денег как таковых. В этом нам сомневаться не приходится, т.к. все наши источники в один голос говорят о деньгах при Солоне, как о чем-то само – сабой разумеющемся. Так, например, Плутарх, говоря о законах Солона, восемь раз упоминает о деньгах и даже указывает, со ссылкой на разных авторов, две версии той суммы, которую потерял сам Солон в результате своей реформы ( Plut. Sol., 15, 9 ). И наконец, сам Солон в своих стихах не раз упоминает деньги, богатство и прибыль ( crh/mata, ploàtoj , kšrdoj – Sol. Fr. 1. 7, 41, 45 Diehl; Fr. 4, 2 – 4 Diehl; а также золото и сербро: Fr. 14, 1 – 2, 7 ). Более того, в своей элегии “К самому себе”, Солон прямо в гесиодовском духе развернул красочную картину всеобщей погони за барышом, представив нам все известные ему способы зароботка, среди которых есть и ремесло и торговля, а земледелие предстает только как один из многих способов жизнеобеспечения ( Sol. Fr. 1, 41 – 62 Diehl ). Таким образом, все наши источники, включая и самого Солона, были абсолютно убеждены в наличии денег в солоновской Аттике. Другое дело, что у позднейших авторов были уже весьма смутные представления об этих деньгах, но это еще не позволяет нам отрицать сам факт их наличия, а кроме того, сходу и без оглядки принимать на веру и приведенный выше “ценник”. Притом, факт наличия денег как таковых в Афинах той эпохи, автоматически предполагает и наличие денежных отношений, а также людей, обладающих этими деньгами и людей, живущих в – основном за счет денег или ради денег ( как тут не вспомнить знаменитую фразу Остапа Бендера о том, что раз в стране бродят какие –то денежные знаки, то должны быть и люди, у которых этих знаков много, – вот уж воистину универсальное наблюдение! )
Во – вторых, смущает и другое обстоятельство: Плутарх пересказывая некоторые законы Солона, указывает суммы налагаемых им штрафов и всегда эти суммы указаны в деньгах ( Plut. Sol., 21, 3; 23, 1; 24, 2 ). Также и при описании сейсахфии Плутарх говорит о деньгах, т.е. о запрете давать в долг деньги под залог тела ( Plut. Sol., 15, 2 ). Тот факт, что херонейский биограф знал о законах не по наслышке, а видел, читал и цитировал их текст, возможно, пусть даже и переизданный позднее, но подлинный текст, сегодня признается абсолютным большинством исследователей и не подвергается сомнению[18]. Раз так, то можно считать установленным, что в законах Солона, регулирующих те или иные отношения в обществе, в качестве определителя стоимости обычно указывались деньги, а не их эквиваленты в поголовье скота или медимнах зерна. Поэтому тем более удивительным выглядит тот факт, что солоновские цензы указаны в медимнах, а не в деньгах. Списать все на ритуалы, и в данном случае, на ритуал жертвования первинок, как это делает У. Коннор, в – целом справедливо указавший на теснейшую связь законов Солона с культовой сферой[19], нам тем не менее представляется необоснованным. Таким способом мы можем любой неясный вопрос объяснить с помощью некоего более или менее гипотетического ритуала, который тем самым превращается для нас в своеобразную “палочку – выручалочку”. Конечно, афиняне, как и все древние народы, жертвовали богам первины урожая, но отнюдь не факт, что они переносили все свои ритуалы в политику и только поэтому определяли свой имущественный ценз в размере урожая. В таком случае непонятно, почему они штрафы взимали в деньгах, а не в зерне или баранах, ведь и штрафы тоже жертвовались богам…
Теперь остаются еще два удобных способа решить этот вопрос: с одной стороны, от него можно отмахнуться, сославшись на возможность пересчета драхм в медимны, а с другой стороны, сам вопрос можно “отменить” на корню простым утверждением, что никакого слоя “новых людей” в Аттике того времени еще не было[20]. На наш взгляд, оба варианта не дают удовлетворительного решения проблемы, а просто устраняют ее. Во –первых, сам факт пересчета денег в зерно применительно к солоновскому цензу еще надо доказать или хоть как – то подтвердить, без чего он не может быть признан установленным фактом, а только вероятностью или гипотезой, такой же предположительной как и все остальные гипотезы. Приводимый Плутархом пример оценки Солоном одного медимна хлеба в одну овцу или одну драхму ( Plut. Sol. 23 ) относится им конкретно и именно к жертвоприношениям ( e„j mšn ge t¦ tim»mata tîn qusiîn … Plut. Sol. 23, 3, 1 ), а не к цензам. Причем Плутарх сам видел этот закон и чуть ниже говорит, что указанные на шеснадцатой таблице законов цены за отборных жертвенных животных намного выше обычных ( ibid., 23, 4, 2 ). Очень похоже на то, что Солон в своем законе о жертвоприношениях пошел навстречу сельскому населению, для которого достать деньги было проблематично, и установил такой пересчет зерна в драхмы именно для этой цели. Не исключено, что и определенная им стоимость жертвуемых предметов по той же причине могла быть ниже реальной, “рыночной”. Таким образом с помощью такого пересчета законодатель решал одну конкретную задачу, откуда еще не следует само собой, что для него это было универсальным средством для решения всех вообще задач. Во всяком случае ясно, что если бы солоновский закон о цензе распространялся на все гражданское население Аттики, то законодатель по необходимости был бы обязан в текст своего закона о цензе ввести условия пересчета денег в медимны, поскольку ему неизбежно пришлось бы оговорить способ оценки имущества тех граждан, чье благосостояние заключалось в “невидимом богатстве”, т.е. в деньгах, а не в земле или поголовье скота. В таком случае, этот аспект закона не мог бы остаться незамеченным для Аристотеля и Плутарха, но у них нет даже намека на что – либо подобное.
Во – вторых, говорить об отсутствии в Афинах того времени людей, чье состояние измерялось деньгами, нам представляется слишком категоричным, поскольку в таком случае пришлось бы отрицать отсутствие в Афинах солоновской эпохи зданий, кораблей, оружия, керамики, орудий труда и всевозможной утвари, равно как и всех тех, кто это все изготовлял и продавал[21]. Понятно, что люди, занятые в производственной деятельности и торговле не могли исчислять свои состояния в медимнах или тех же баранах. Можно оспаривать количество таких людей и предполагаемые размеры их состояний, но не сам факт их существования[22]. Разумеется, количество этих людей и размеры их богатств не могли быть очень велики, в пользу чего как будто говорит и тот факт, что Плутарх дважды отметил стремление Солона содействовать развитию ремесла в Афинах и подчеркнул, что именно ради этой цели законодатель даже давал права гражданства приезжавшим в Афины ремесленникам ( Plut. Sol. 22, 1, 3 – 4; 24, 4sq ). Но тут, опять – таки, все не так просто.
С одной стороны, здесь сразу возникает вопрос о том, как вообще мог производиться учет собственности “денежных” людей”. Дело даже не в том, что тогда не было кассовых чеков и налоговой инспекции, а в том, что доходы таких людей были непостоянны, неравномерны и точно непрогнозируемы, а потому, при том уровне экономического развития и учета, их, в отличие от доходов землевладельцев и скотоводов, на практике было невозможно проконтролировать и подсчитать. Кроме того, если принять “ценник” Плутарха, нам неизбежно следует принять и то, что одна драхма представляла собой большую ценность ( одна драхма = медимн зерна ), благодаря чему пятьсот драхм ( = пятьсот медимнов зерна ) были уже огромным состоянием, коль скоро владельцы такого богатства были причислены к высшей цензовой категории. Отсюда можно заключить, что тогдашний уровень денежного обращения не позволял никому скопить наличными пятьсот или триста драхм, которые он мог бы взять и предъявить при прохождении ценза[23]. Благодаря этому “новые люди” автоматически оставались вне высших цензовых классов.
Таким образом, здесь со всей очевидностью вырисовывается тот факт, что вопрос о характере солоновского ценза имеет в высшей степени принципиальный характер, поскольку, по сути дела, он превращается в вопрос о смысле всех реформ Солона. Ведь если принять, что ценз обладал значением сугубо прагматического содержания и имел целью всего – навсего разделить общество на имущественные классы, не различая самого характера этого имущества, а значит, и не отделяя “благородных” от “неблагородных”, то с необходимостью следует признать, что характер самого ценза не имел никакого значения и его запись в медимнах зерна носила лишь служебный характер. Из этой посылки естественно вытекает антиаристократический и “буржуазный”, или, как обычно говорят, “тимократический” характер реформ Солона. Если же принять, что уравнение “добрых” и “дурных” было невозможно как для мышления той эпохи, так и для мышления самого Солона, то следует признать, что полагание ценза в сельхозпродуктах имело принципиальное, разграничительное значение и ставило целью не допустить до власти “новых”, т.е. по определению, “дурных” людей. В таком случае, следует признать, что реформа носила ярко выраженный аристократической характер. Однако тут, как уже сказано, все решают личные мировоззренческие предпочтения исследователя. Нам остается только попытыться обосновать свою точку зрения, основываясь на анализе ситуации того времени и мировоззрения самого Солона.
С другой стороны, возвращаясь к вопросу о “денежных” людях в Афинах той эпохи, необходимо прежде всего выяснить, как именно и в какой мере Солон планировал способствовать ремеслу и действитeльно ли он ставил перед собой такую цель, ведь наши сведения об этом отнюдь не однозначны. Так, закон против праздности, как сообщает сам Плутарх со ссылкой на Феофраста, мог принадлежать не Солону, а Писистрату ( Plut. Sol. 31, 5 ). В то же время, привлечение иностранцев в Афины с предоставлением им прав гражданства ( Plut. Sol. 24, 4 sqq ) могло иметь целью не только и не столько поощрение ремесла, но, например, создание своего рода “группы поддержки” или, как сегодня говорят, электората, для Солона и его реформ ( не случайно же Плутарх удивляется тому, что в тексте закона гражданство предоставляется только тем иностранцам, которые по той или иной причине переехали в Афины насовсем – Plut. Sol. 24, 4 )[24]. Но даже если все было именно так, как передает Плутарх, невозможно допустить, чтобы эти новые граждане могли сразу же получить все политические права, – для полисного, для античного мышления вообще, а тем более, в архаическую эпоху, такое было просто немыслимо[25]. Вот тут – то как раз солоновский натуральный ценз мог послужить естественной преградой для этого, – все новоиспеченные граждане, вместе со всеми местными “денежными людьми”, равно как и с беднотой, автоматически попадали в разряд фетов, лишенных права занимать должности, но допущенных к участию в народном собрании и судах. Во всяком случае, такое предположение вполне согласуется с уровнем социального и политического мышления той эпохи. Скорее всего, именно такое недопущение всех “дурных” в политику имел ввиду Солон, когда писал свои знаменитые слова:
“Да, я народу почет предоставил, какой ему нужен, –
Не сократил его прав, не дал и лишних зато.”
( Plut. Sol., fr. 5, 1 – 2 Diehl / пер. С. Радцига )
О том, почему этогда это казалось справедливым, мы скажем несколько ниже. Сейчас же нам важно отметить, что совершенно однозначно в пользу развития ремесла Солоном был написан только один известный нам закон, а именно тот, который разрешил сыну не содержать отца, если тот не обучил его никакому ремеслу ( Plut. Sol. 22, 2 ). Во всяком случае именно так, в духе политики поощрения Солоном ремесла, интерпретирует этот закон Плутарх. Но, во – первых, у нас нет никаких гарантий того, что Плутарх, как это не раз бывало, не приписал Солону закон, изданный кем – нибудь другим, а во – вторых, очень вероятно, что херонейский биограф в данном случае мог просто поддаться столь характерному для античности и мифологическому по сути, стремлению найти легендарного родоначальника каждой вещи[26]. Ведь именно поддавшись этому общему стремлению он сделал Тесея “автором” синойкизма и трех сословий ( Plut. Thes., 24 – 25 ). Точно также он “нашел” и основателей аттического земледелия – ими у него явились древние афинские цари ( Plut. Them., 19, 3 – 6 ). В этом контексте кажется вполне естественным, что у Плутарха было великое искушение найти также и “родоначальника” афинского ремесла, сделав Солона “отцом – основателем” торгово – ремесленного могущества Афин… Одним словом, на наш взгляд, слова Плутарха о поощрении Солоном ремесла заслуживают скорее скепсиса, чем доверия. Правда, однозначно утверждать что – либо в данной ситуации было бы затруднително, а потому нельзя исключать и того, что Солон и в самом деле в какой – то мере мог поощрять ремесло, но если он это и делал, то делал скорее всего не столько ради самого ремесла и ремесленников, сколько ради себя и ради того, чтобы в Афинах не скапливалось праздное и обездоленное, а потому социально опасное население.
Таким образом, мы вплотную подошли к вопросу об отношении Солона к торговле и деньгам. Теперь это уже решающий вопрос, поскольку он затрагивает мировоззренческие основания деятельности Солона, и потому от его решения зависит уже и вся социально – политическая интерпретация солоновского законодательства. Как раз именно вопросы мировоззренческого характера позволяют нам выбраться из гущи мелких частных проблем и охватить всю картину целиком. Как очень метко и остроумно заметил И. Суриков, “…в разрозненном изучении аспектов феномена … коренится опасность потерять самого Солона…”[27] Мы полностью согласны с этой мыслью, но с той лишь поправкой, что по – нашему мнению, Солон еще даже не “найден”, вернее, “найден” только наполовину, в одной плоскости. Сам И. Суриков предложил блестящий способ “нахождения Солона” в области религии, продолжив некоторые шаги, уже сделанные в зарубежной историографии[28]. Он выявил, по его же собственным словам, “религиозный стержень” всего законодательства[29], который состоит, по его мнению, в теснейшей связи Солона и его законов с дельфийской религией и культовыми представлениями греков о скверне и чистоте в сфере погребальной обрядности[30]. Похоже, что тем самым открывается новая эра в наших представлениях о Солоне и его реформах, но тем не менее, социально – политическая суть законодательства этим ключиком еще не открывается. Дело в том, что понятие мировоззрения включает в себя не только религиозные и этико – философские представления[31], связи с тем или иным культом, но также и систему социальных ценностей. Вот тут – то как раз вопрос об отношении Солона к торговле приобретает чрезвычайную важность.
Итак, откуда у нас данные о том, что Солон занимался торговлей? Прежде всего, следует отметить, что все наши источники в один голос говорят о путешествиях Солона, но вот цель и смысл этих путешествий преподносят по – разному. Наш самый древний и наиболее близкий к Солону автор, – Геродот, – ничего не знает о торговой деятельности Солона. Более того, он утверждает, что Солон покинул Аттику с целью повидать свет или же для того, чтобы его не заставили изменить данные им законы ( kat¦ qewr…hj prÒfasin ™kplèsaj, †na d¾ m» tina tîn nÒmwn ¢nagkasqÍ làsai tîn œqeto – Hdt., I, 29, 9 ). Сразу вслед за этим Геродот помещает рассказ о посещении Солоном Креза, в котором Солон предстает в качестве мудреца и демонстрирует зазнавшемуся варварскому царю греческие ценности меры и “золотой середины”. Таким образом, Геродоту ничего не известно о торговых экспедициях Солона, которого он изображает в ореоле мудреца, и, переходя к рассказу о его встрече с Крезом, все – таки второй раз повторяет, что Солон путешествовал ради познания мира ( AÙtîn d¾ ðn toÚtwn kaˆ tÁj qewr…hj ™kdhm»saj Ð SÒlwn e†neken ™j A‡gupton ¢p…keto … Hdt, I. 30, 1 ). Тем самым Геродот выделяет ту причину путешествий Солона, которую он считает главной. Во всяком случае, такая мотивация странствий кажется ему вполне естественной и наверное, созвучной его собственному опыту, а кроме того, наиболее соответствующей статусу Солона как мудреца.
Торговая цель поездок появляется впервые у Аристотеля, который, не отбрасывая версии Геродота, написал все же, что Солон, издав свои законы, уехал в Египет “отчасти по торговым делам, отчасти из любознательности” ( kat’ ™mpor…an ¤ma kaˆ qewr…an e„j A‡gupton… – Arist. Ath. Pol., 11, 1. ). Откуда у Аристотеля взялись торговые дела – трудно сказать, ведь с одной стороны, он мог эту мысль у кого – то позаимствовать, а сдругой стороны, быть может, он сам произвел это добавление ради того, чтобы сделать Солона идеально “средним” гражданином и политиком, находящимся ровно посередине между аристократией и демосом. Как – никак, а такой Солон больше соответствует аристотелевскому идеалу “золотой середины”…
Наконец, у Плутарха обе версии странствий Солона снова сходятся вместе. Херонейский биограф, разделяя с Аристотелем идеал середины и умеренности, и явно желая видеть Солона основателем афинского торгово – ремесленного могущества, с радостью подхватывает идею Стагирита и представляет Солона уже как профессионального торговца, который и в молодости занимался этим бизнесом и в солидном возрасте, после своей политической деятельности, опять вернулся к торговле ( nšoj ín œti prÕj ™mpor…an -Plut. Sol., 2, 1; pl£nhj t¾n nauklhr…an poihs£menoj ™xšpleuse – Plut. Sol., 25, 6 ). Правда, тут же он замечает, что “некоторые” полагают ( ka…toi fasˆn œnioi ), будто Солон путешествовал “скорее ради приобретения опыта и познаний, чем ради обогащения” ( polupeir…aj ›neka m©llon kaˆ ƒstor…aj À crhmatismoà – Plut. Sol., 2, 1 ). Верный своей манере, Плутарх не берется открыто решить, какой версии отдать предпочтение, но то мнение, которое он сам разделяет, называет первым в качестве утверждения и уже к нему присовокупляет, что “некоторые” думают иначе. Правда, дальнейшее его повествование входит в противоречие с его же утверждением о торговых путешествиях Солона, поскольку дальше речь идет лишь о философских беседах греческого мудреца с египетскими жрецами и о его советнической деятельности при дворе кипрского царя Филокипра, которому он помог основать новый город, а завершает весь экскурс о странствиях Солона все тот же рассказ о его встрече с Крезом, сомнения в подлинности которого Плутарху были хорошо известны ( Plut. Sol., 26 – 27 ). Напоследок Диоген Лаэртский повторил давно уже ставшие традиционными сведения о странствиях Солона, умудрившись внести в них путаницу ( Diog. Laert., I, 50 – 51 )[32].
Итак, сохранившаяся античная традиция, как в ранних, так и в поздних версиях, представляет нам Солона в качестве мудреца, который странствует по свету в поисках мудрости и появляется то в Египте, известном всему эллинскому миру в качестве кладезя древних и непревзойденных знаний, из которых Солон черпает и часть своей мудрости[33], то в качестве советника у греческого царя на Кипре, то при дворе лидийского царя, чванству которого он противоставляет греческое благоразумие. Стихи самого Солона, приводимые Плутархом в подтверждение своего рассказа, действительно свидетельствуют о правдивости его слов и в каком – то смысле подкрепляют и всю традицию в целом. Так например, в одном фрагменте Солон упоминает египетские берега в устье Нила, где ему довелось жить ( Sol. Fr. 6 Diehl ), а в другом он обращается к тому самому кипрскому царю Филокипру и там же он молит Афродиту о благополучном возвращении домой ( Sol. Fr. 7 Diehl ). Понятно, что нигде нет и речи о торговых делах или интересах Солона. Очевидно, что торговая деятельность чужда всему этому контексту и появляется скореее всего сравнительно поздно, как продукт рационального мышления Аристотеля или какого – нибудь другого близкого ему по времени писателя, с целью объяснить отсутствие Солона в Афинах[34] и сделать его идеальным образцом “среднего” политика. К тому же, во времена Аристотеля и Плутарха торговля не только была уже реабилитирована в этическом смысле, но и являлась самой естественной мотивацией для морских путешествий. Зато представляется вполне вероятным, что как тогда, так и во времена Солона, путешествовать могли не только торговцы, но также и философы, художники и поэты, которые свободно перемещались и находили пристанище при дворах различных правителей[35]. Солон, как видно, прекрасно вписывается в эту парадигму. В конце – концов и Платон следовал тому же примеру, когда отправлялся в Сиракузы, но при этом ему повезло – никто не приписал ему занятий торговлей….
Здесь необходимо сделать пояснение: вопрос сейчас состоит не в том, мог ли в – принципе Солон заниматься торговлей[36], а в том, делал ли он это на самом деле, или вернее, позволяло ли ему его мировосприятие делать это, и можем ли мы, зная его идеологию, допустить для него такую возможность. Ответить на данный вопрос возможно только рассмотрев его сквозь призму собственного мировоззрения поэта, а также с учетом культурного контекста эпохи. Поэтому нам следует прежде всего выяснить отношение Солона к торговле. Прямых текстов такого рода у нас конечно нет, зато есть косвенные. Вот, например, стихотворение, посвященное его отплытию с Кипра, начинающееся с обращения к Филокипру:
“Ныне, ты здесь, над солийцами царствуя долгие годы,
В городе сем обитай средь поколений своих.
Мне же Киприда да даст, что в венце из фиалок сияет,
С острова славного плыть здравым на быстрой ладье.
За устроенье ж града мне милость с великою славой
Да ниспошлет и возврат в землю родную мою.”
( Sol. Fr. 7 Diehl; пер. С. И. Радцига )
В этих словах чувствуется страх Солона перед морским путешествием, почему он так страстно и молит Киприду помочь ему вернуться домой, напоминая ей о своих заслугах перед ее островом. Мало того, стихотворение по сути своей посвящено именно отплытию Солона на родину и весь его смысл в том и состоит, чтобы обеспечить поэту благополучное возвращение. Такая боязнь моря была бы странной для торговца, привыкшего к морским путешествиям.
Похожее отношение к морю видно и в солоновской элегии “к самому себе”, где автор если не с осуждением, то с некоторым неодобрением говорит о людях, которые ради прибыли ( kšrdoj ) пускаются в опасное путешествие по волнам:
“…плавает на кораблях, думая в дом привезти
Прибыль; он носится всюду, ветрами по свету гонимый,
И не жалеет собственной жизни нигде;”
( Sol. Fr. 1, 44 – 46 Diehl; пер. С. И. Радцига )
Здесь отчетливо видна параллель со стихами Гесиода, который тоже, не осуждая морскую торговлю в – принципе, находил лучшим не подвергать свою жизнь такому риску ради денег, считая это уже излишней жадностью ( Hes. Erga, 236 sq; 687 ). Похоже, что Солон с ним в этом солидарен, во всяком случае совпадение мотива нельзя не заметить. Вообще, поэтическое творчество Солона, как известно, и в самом деле тесно перекликается с творчеством Гесиода и близость некоторых идей обоих поэтов уже давно была замечена[37].
Однако наиболее показательно отношение Солона к богатству и наживе. Уже в первых строчках своей элегии он заявляет свою позицию, тоже сходную с позицией Гесиода:
“Также стремлюсь я богатство иметь, но владеть им нечестно
Я не хочу: наконец Правда ведь все же придет.
Если боги богатство дадут, оно прочным бывыет”
( Sol. Fr. 1, 7 – 9 Diehl; пер. С. И. Радцига )
Нетрудно понять, о чем тут Солон говорит, имея ввиду общую гесиодовскую направленность его поэзии. Однако он не только выступает против неправедного богатства, но в другом стихотворении заявляет уже о тщетности и ненужности богатства как такового, ведь, по его мнению, истинное богатство для человека состоит в том, чтобы наслаждаться простыми радостями жизни ( Sol. Fr. 14, 1 – 7 Diehl ), а то другое, накопленное богатство
“… Не унесет ведь никто, в царство Аида сходя;
Хоть бы и выкуп давал ты, избегнуть не можешь ты смерти,
Тяжких болезней и злой старости, коль подойдет.”
( Sol. Fr. 14, 8 – 10 Diehl; пер. С. И. Радцига )
Не менее показательно и отношение Солона к самому добыванию богатства: в конце элегии “к самому себе”, он, перечислив все известные ему способы добывания денег, делает следующий вывод:
“Ясных пределов нигде не положено людям в наживе.
Кто между нами сейчас разбогател больше всех,
Вдвое еще тот стремится. И кто же насытить всех мог бы?
Людям иным и дают вечные боги корысть,
Но от нее только пагуба им, и, когда ее людям
Зевс в наказанье пошлет, гибнут одни за другим.
( Sol. Fr. 1, 71 – 76 Diehl; пер. С. И. Радцига )
Как видим, Солон резко негативно относится к охватившей людей жажде наживы. Складывается впечатление, что это стремление к деньгам и богатству он воспринимает как основной “диагноз” своей эпохи. Именно за алчность он в своем “насталении афинянам” порицает как самих афинских граждан, так и “народных вождей”[38], которые стремятся только к деньгам и богатеют “злым предаваясь делам” ( Sol. Fr. 3, 5 – 12 Diehl ). В этой алчности поэт видит причину бедствий, грозящих его родному городу. Врочем, все это хорошо известно и, как не раз уже говорилось, характеризует Солона как консервативного мыслителя, находящегося в русле аристократической поэтической традиции[39]. Однако следующие шаги почему – то никто не делает и нам предстоит их проделать самостоятельно.
Итак, шаг первый. Подитожим: Солон боязненно относится к морским путешествиям, недоумевает по поводу готовности некоторых людей рисковать жизнью в море ради денег, нигилистически относится к самому богатству и осуждает охватившую его современников жажду этого богатства, особенно же ту безудержную алчность, которая ведет к “злым делам”. Теперь в самый раз задать вопрос: как человек с таким мировоззрением в ту эпоху мог быть морским торговцем? Как не любя морских путешествий, не любя денег и риска ради них, можно пускаться в морскую погоню за деньгами? Как вообще можно заниматься торговлей не любя денег и не стремясь к ним? В своих стихах он производит впечатление человека принципиального и с этим, кажется, все соглашаются[40]. Но как можно представить себе принципиального человека, который на словах провозглашает одни ценности, а в жизни руководствуется прямо противоположными? При жестких этических требованиях той эпохи такой человек не мог бы не только прослыть мудрецом, но и просто пользоваться уважением сограждан. Не будем забывать, что Солон был, во – первых, аристократом, причем не только по происхождению, но и по духу, а во –вторых, он был все – таки древним политиком, действовавшим в еще традиционом, “не испорченном” денежной экономикой обществе, а это значит, что моральные императивы имели для него гораздо большее значение, чем для современных политиков, как правило, свободных от всякой морали. Все это заставляет думать, что Солон все – таки не занимался морской торговлей, а также принять версию Геродота о его путешествиях.
Шаг второй. Солон не просто декларирует свою приверженность старым идеалам, но и заявляет о своей готовности стоять на своих позициях до конца:
“Много людей худых богатеет, а добрые – бедны.
Но у худых ни за что не променяем своей
Доблести мы на богатство: она ведь при нас неизменно,
Деньги ж сегодня один, завтра захватит другой.”
( Sol. Fr. 4 Diehl; пер. С. И. Радцига )
В этих словах совершенно отчетливо звучит мотив противостояния “ новым веяниям”. Это становится понятнее, если вспомнить контекст того времени, для которого как раз характерны были отказ от прежних аристократических ценностей, увлеченность духом стяжательства и поиски удовольствий[41]. Солон, как видим, становится в сознательную оппозицию такому “духу времени” и не согласен присоединиться к той части аристократии, которая с готовностью последовала за этим “духом”. В том, что таких аристократов было уже немало, мы можем убедиться и благодаря творчеству Феогнида, который не раз сокрушается как по поводу того, что “дурные” в эту эпоху перемен становятся богатыми и “добрыми”, а “добрые” – бедными и “дурными”, так и по поводу того, что портится порода “лучших”, что пропадают доблесть, благочестие и т.д. ( Тheogn., 185 – 192; 373sq; 383sq; 1061sq; 1109sq; 1135sqq ). Феогнид убежден, что “добрый” и в нищете останется “добрым”, а “дурного” и деньги не сделают “добрым” ( Theogn., 145sq ). Солону свойствен точно такой же образ мыслей и он заявляет, что по природе “дурной” человек только мнит себя “добрым”, в действительности оставаясь “дурным” ( ¥lloj deilÕj ™ën ¢gaqÕj doke‹ œmmenai ¢n»r – Sol. Fr. 1, 39 Diehl; ср.: Theogn., 683sq; 1025; 1061 ). Следовательно, и по – настоящему “добрый” остается всегда “добрым”, даже и без денег. Надо сказать, что в этом смысле оба поэта очень близки, т.к. они оба проповедуют доблесть до конца, ни за что не соглашаясь променять ее на богарство[42]. Но такая доблесть дорого стоит, поскольку она означает верность старым идеалам и отказ от всех постыдных с точки зрения этой этики способов добывания благосостояния…
Как известно, старинная этика греческой аристократии достойными способами разбогатеть считала только войну и награду за подвиги / услуги. К числу постыдных способов принадлежали торговля и ремесло. Впервые это отчетливо проявляется у Гомера в известном месте, где феакийский юноша, желая вызвать Одиссея на соревнования, воспринимает его отказ как свидетельство “дурной породы” и говорит ему и следующие обидные слова:
“Странник, я вижу, что ты не подобишься людям, искусным
В играх, одним лишь могучим атлетам приличных; конечно
Ты из числа промышленных людей, обтекающих море
В многовесельных своих кораблях для торговли, о том лишь
Мысля, чтоб, сбыв свой товар и опять нагрузивши,
Более нажить барыша…”
( Od., VIII, 161 – 164, пер. В. Жуковского )
Эти слова не могли не задеть достоинство Одиссея, ведь назвать “доброго” мужа торговцем, значило оскорбить его. Чем же так плохи торговцы? Из предыдущих слов и всего контекста ясно, что торговцы плохи тем, что они презрели доблесть и вместо этого посвятили себя наживе. Доблесть же, как известно, и есть то, что отличает “доброго” человека от “дурного” и она есть то, от чего он не откажется ни за какие деньги.
Теперь пришло время задать последний вопрос: могла ли такая этика быть актуальной для Солона и его эпохи? Ответ будет, конечно же положительным, поскольку, во – первых, человек, противопоставивший себя “духу времени” автоматически позиционирует себя в ценностях вчерашнего дня, а это как раз и есть случай Солона[43]; во – вторых, негативное отношение к торговле и ремеслу было нормой жизни не только в архаическую, а кое – где даже и в классическую эпоху: вспомним, что по свидетельствам Аристотеля ( Arist. Pol., 1277 a 36 – b 3; 1278 a 6 – 8 ) и Ксенофонта ( Oec. IV, 4 ), оспаривать которые у нас нет никаких оснований, во многих греческих городах торговцы и ремесленники не могли иметь гражданских прав [44]; и в – третьих, эта старинная этика, вкупе с ее презрительным отношением к торговле и ремеслу, пусть и не в столь непримиримом виде, пусть с поменявшимися акцентами[45], но дожила аж до позднекласической эпохи. В этом легко можно убедиться, обратившись к творчеству Ксенофонта и Платона. Их логика очень созвучна логике гомеровского юноши с острова Схерия и сходна между собой. Для Ксенофонта ремесло недостойно свободного человека именно потому, что оно портит душу и тело человека, лишает его доблести и делает негодным ни к дружбе, ни к защите отечества ( Xen. Oec., IV, 2 – 4; VI, 5 – 10 )[46]. Платон по тем же самым причинам изгнал из своего идеального государства всякую торговлю и наживу ( Plat. Leg., 741 e ). Если эти взгляды так активно пропагандировали мыслители в IV в. до н.э., то тем более легко похожий ход мыслей можно предположить и для раннего VI в. до н.э., для человека, который сам публично продекларировал свою приверженность старой аристократической доблести.
Наконец, о приверженности Солона старой аристократической этике свидетельствуют еще целый ряд очень важных для понимания стихотворений. В “Афинской политии” Аристотеляя приводится несколько фрагментов пореформенных стихотворений Солона ( Arist. Ath. Pol. 12, 1 – 5 ), в которых он объясняет свою позицию и называет свои заслуги, к числу которых он причисляет и отказ от тирании, указывая, что:
“… А если б кто другой, как я,
Стрекало взял – недобрый, алчный человек, –
Народа б не сдержал он… “
( Sol. Fr. 24, 20 – 22 Diehl, пер. С. И. Радцига )
Ниже он опять говорит о том же алчном человеке – тиране, который бы на его месте:
“Народа б не сдержал и не отстал бы сам,
Пока не сбил бы масла, снявши молоко.”
( Sol. Fr. 25, 6 – 7 Diehl, пер. С. И. Радцига )
Tаким образом, благородной задачей достойного политика, которую ему удалось решить, Солон называет “сдерживание народа”. Поэтому в качестве своей заслуги он указывает на то, что он народу “почет предоставил, какой ему достаточен” ( d»mwi mn g¦r œdwka tÒson gšraj Ósson ™parke‹n – Sol. Fr. 5, 1 Diehl ). В конце – концов Солон совершенно открыто заявляет, что он не желает
“…в пажитях родных
Дать худым и благородным долю равную иметь”
( kako‹sin ™sqloÝj „somoir…hn œcein -Sol. Fr. 23, 8 – 9 Diehl; пер. С. И. Радцига )
Трудно было бы более отчетливо выразить иерархическую, т.е. аристократическую систему социальных ценностей! В данном контексте совершенно понятно, что к “народу”, который подлежит “сдерживанию”, следует причислять не только какой – то абстрактный демос, не только какую-то аморфную бедноту, но, согласно аристократической этике, и всех вообще “дурных”[47]. Однако в разряд “дурных”, как мы только что видели, автоматически попадают торговцы и ремесленники. Они, несмотря на весь уровень их благосостояния, даже спустя двести лет причислялись не куда – нибудь, а именно к простому народу (Arist. Pol. 1291 b 16sqq ). Тем самым опровергается устоявшаяся историографическая традиция, представляющая Солона этаким реформатором “буржуазного” толка, ниспровергателем аристократического государства в Афинах[48]. По нашему мнению, он это государство защищал, а не разрушал.
Итак, если мы признаем Солона человеком принципиальным и верным аристократический этике, не поддавшимся модным веяниям и погоне за наживой, если учтем также, что сам он эту погоню за барышом осудил, что он презрел богатство и остался в памяти греков в образе достойного мудреца, проповедующего идеал нестяжательства и умеренности, то можем ли мы его представить себе в качестве торговца, гоняющегося по морям за той самой осужденной им наживой? Можем ли мы теперь представить, что, издавая свои законы, он дал свободу духу стяжательства, пустив во власть торговцев, ремесленников и иностранцев? На оба эти вопроса мы отвечаем отрицательно. Солон поистине во всем остался верен принципам компромисса и “золотой середины”: он дал народу “почет, какой ему достаточен”, предоставив основные права всем гражданам, независимо от их рода занятий, но не пустил “недостойных” во власть, сохранив ее для “лучших”[49]. Именно этой цели и служил, по нашему мнению, его ценз в продуктах и именно таким образом Солон на деле показал, что он действительно не желал, чтобы “худые” и “благородные” имели “равную долю”. Если это Солон провозгласил своей целью и своей заслугой, то мы должны с этим считаться и признать, что в той ситуации натуральный ценз, вкупе с предложенным им распределением прав по классам, был единственным средством достичь этой цели.

[1] См.: Суриков И. Проблемы раннего афинского законодательства. М., 2004.С. 55 – 144 ( далее: Проблемы… ); Суриков И. “Солон” Плутарха: некоторые источниковедческие проблемы // ВДИ, 2005, 3. С.151 – 161; Суриков И. Античная Греция. Политики в контексте эпохи. Архаика и ранняя классика. М., 2005. С. 72 – 150.
[2] Естественно, что этот импульс не мог обойти нас стороной и заставил нас переосмыслить собственную концепцию реформ Солона, изложенную в книге: Туманс Х. Рождение Афины. Афинский путь к демократии: от Гомера до Перикла. Спб., 2002. С. 232 – 259. Результатом этого нового осмысления и является данная статья.
[3] Суриков И. “Солон” Плутарха… С. 151 – 161.
[4] Показательно, что вопрос о “революционности” Солона имел особую актуальность и активно обсуждался в советской историографии: Колобова К. Революция Солона // Ученые записки ЛГУ, серия исторических наук. Вып. 4, 39. 1939. С. 25 – 73; Лурье С. К вопросу о роли Солона в революционном движении начала VI в. до н.э. // Ученые записки ЛГУ… там же. С. 73 – 89. Это обсуждение само по себе показывает, насколько обоснованны и убедителны бывают совершенно различные подходы к одному и тому же историческому материалу. Тем самым, становится очевидным, что при скудости наших источников решающее значение приобретает именно мировоззренческая позиция исследователя и его исходная установка.
[5] Туманс Х. Указ. Соч. С. 213слл; 241 – 246.
[6] Суриков И. Проблемы… С. 136, сноска 173.
[7] Суриков И. Античная Греция… С 113 сл., сноска 99. Данная гипотез была изложена в книге: Туманс Х. Указ. Соч. С. 242 слл., сноска 81.
[8] См.: Суриков И. Проблемы… С. 136, сноска 177.
[9] Суриков И. “Солон” Плутарха… С. 158. Сноска 30.
[10] Тамже.
[11] Суриков И. “Солон” Плутарха… С. 30; Туманс Х. Рождение Афины… С. 241, сноски 77 – 79.
[12] Суриков И. “Солон” Плутарха… С. 158 – 159. Сноска 35.
[13] Вопрос этот вполне закономерно может быть поднят, т.к. непонятно, откуда оба они черпали свои сведения и насколько им можно верить. Кажется маловерозтным, чтобы в IV в. до н. э. были доступны источники, содержщие достоверную информацию об афинских ценах начала VI в. до н.э. Кроме того, цены, которые видели Плутарх и Деметрий Фалерский могли быть вписаны в текст законов Солона при их повторном издании в конце V – начале IV вв. до н.э. ( см. об этом: Harrison A.R.W. Law-making at Athens at the End of the Fifth Century B.C. // JHS. 1955. 75. P. 26–35; Суриков И. Проблемы… С. 69; он же: Античная Греция… С. 94 сл. ). Тогда, сохранив в точности сам текст законов, в него могли быть вписаны современные той ситуации цены, взамен устаревших, солоновских. Как для Плутарха, так и для Деметрия Фалерского это были уже забытые, отставшие от жизни цены, которые они оба могли принять за настоящие, солоновские.
[14] См. например: Crawford M.H. Solon’s Alleged Reform of Weights and Measures // Eirene. 1972. 10. P. 5–8; Kraay C.M. Archaic and Classical Greek Coins. Berkeley, 1976. P. 55 ff; Kraft K. Zur solonischen Gewichts- und Münzreform // Jahrbuch für Numismatik und Geldgeschischte. 1969. 19. S. 7–24; Reden S. von. Exchange in Ancient Greece. London., 1995. P. 179–181; полный список работ, разделяющих это мнение см.: Суриков И. “Солон” Плутарха… С. 158. Сноска 30.
[15] Berve H. Die Tyrannis bei den Griechen. Bd. 1. München, 1967. S. 126f; Nilsson M. P. Das Zeitalter der älteren griechischen Tyrannen // Die ältere griechische Tyrannis bis zu den Perserkriegen. Darmstadt, 1979. S. 87; Ure P. Der Ursprung der Tyrannis // Die ältere griechische Tyrannis… S. 16; Welwei K. – W. Athen. Von neolitischen Siedlungsplatz zur archaischen Grosspolis. Darmstadt, 1979. S. 236f; De Libero L. Die archaische Tyrannis. Stuttgart, 1996. S. 116.
[16] Кстати, нельзя сбрасывать со счетов и вероятность того, что если в Аттике и были какие-то свои монеты до Писистрата, то они могли быть перечеканены при нем и ли позднее. Впрочем, здесь все весьма гипотетично.
[17] Подробнее см.: Höhn K. Solon. Staatsman und Weiser. Wien, 1948. S. 88 – 94; Oliva P. Solon – Legende und Wirklichkeit // XENIA. 1988. Bd. 20. S. 59 – 70; Welwei K. – W. Op. cit. S. 164 – 178; 198 – 201.
[18] См.: Ruschenbusch E. : Die Fragmente des solonischen Gesetzwerkes mit einer Text – und Überlieferungsgeschichte. Wiesbaden, 1966. S. 5 ff, 39 ff ; Суриков И. “Солон” Плутарха… С. 155. Сноска 19; С. 157. Сноска 26; Он же: Проблемы … С. 69.
[19] Connor W. Tribes, Festivals and Processions: Civic Ceremonial and Plitical Manipulation in Archaic Greece // JHS.1987. V. 107. P. 40 – 50. Эту позицию, кажется, целиком разделяет также И. Суриков: Суриков И. Проблемы… С. 135 сл.
[20] Osborne R. Greece in the Making, 1200–479 BC. L., 1996. P. 225sq; ; Суриков И. Проблемы … С. 136, сноска 173.
[21] Уже по отношению к VIII в. до н.э. расцвет “геометрической” керамики, предполагающий довольно высокий уровень профессионализма ее изготовителей, заставляет ученых постулировать далеко зашедший уровень специализации ремесленного производства. Для изготовления этой керамики требовалось как мастерство, так и свободное время, поскольку создавать такие шедевры в перерывах между полевыми работами было бы невозможно. См.: Starr Ch. The Origins of Greek Civilisation, 1100 – 650 B.C. New York, 1961. P. 154; Андреев Ю. В. Гомеровское общество. Основные тенденции социально – экономического развития Греции XI – VIII вв. до н.э. Спб. С.139 сл. От себя добавим к этому, что если бы мастера получали плату зерном и скотом, им бы неизбежно приходилось возвращаться к сельскому труду и забрасывать свое ремесло.
Это еще раз подтверждает, что ремесленники зарабатывали деньги и сей факт никак не может поколебать то обстоятельство, что в качестве денег какое – то время использовались слитки металла, а не монеты. Если все это справедливо по отношению к VIII в. до н.э., то тем с большим основанием мы можем предполагать специализацию и профессионализм ремесла для началаVIв.до н.э., когда в Аттике уже сложилась своя мощная школа по изготовлению керамики и происходило создание нового, высокотехничного и высокохудожественного чернофигурного стиля. Не случайно аттические мастера уже начиная с VIIв. до н.э. ставили свои подписи на сосудах.
[22] Именно этот факт оспорил И. Суриков, утврждая, что в Афинах того времени не могло быть людей, измерявших свое состояние в деньгах: Сурикиов И. Проблемы… С. 136, сноска 173. Правда, надо заметить, что он не совсем последователен в этом отрицании и в последнее время, наверное, несколько откорректировал свое мнение. Так, в своей новой книге он дважды признал наличие в Афинах того времени “торгово – ремесленной прослойки”: сперва невольно, когда указал на стратегическое и торговое значение отвоеванного Солоном Саламина, власть над которым давала победителям контроль над рядом гаваней ( Суриков И. Античная Греция… С. 111. Если бы в Афинах того времени не было торговцев, то зачем тогда аграрной стране с натуральным хозяйством и без денег понадобился контроль над Саламином и гаванями? ), а затем сознательно, указав на наличие этой самой “прослойки” в Афинах, и более того, причислив к ней самого Солона ( там же, С. 125 ).
[23] Исключение могли бы, наверное, составить победители на Олимпийских или Немейских играх, которым, если верить Плутарху, Солон назначил награду в пятьсот и в триста драхм соответственно ( Plut. Sol. 23 ). При цене вола в пять драхм ( eсли хотя бы условно принять “ценник”, указанный Плутархом ) это должны были быть грандиозные суммы! Трудно представить, из каких средств предполагалось тогда платить такие деньги, которых тогда явно было мало. Невольно напрашивается мысль о какой – то ошибке… При всем этом Диоген Лаэртский считал, что Солон снизил размер награды олимпионикам ( Diog. Laert., I, 55 ), и некоторые ученые, “ничтоже сумняшися”, сразу принимают на веру это сообщение столь известного своей недостоверностью позднего источника и утверждают, что данная мера носила антиаристократический характер: Vlastos G. Solonian Justice // Cl Ph. 1946. V. 41. 2. P. 74 sq; Суриков И. Проблемы … С. 135. Однако трудно поверить уже в ту сумму, которую называет Плутарх, который, кстати, даже не намекает на снижение суммы награды , а поверить в то, что это было ее “уменьшением” тем более трудно. Впрочем, Солон и в самом деле мог снизить стоимость награды ( это было бы вполне в духе его идеологии ), но тогда речь должна идти о других суммах. Да и считать эту меру антиаристократической тоже было бы неоправданно, ведь аристократы принимали участие в агоне не столько ради денежного вознаграждения, сколько ради славы и почета – см.: Зайцев А. Культурный переворот в древней Греции VIII – V вв. до н.э. Спб., 2001. С. 107 слл; Туманс Х. Указ. Соч. С. 117 – 125.
[24] В этой связи нельзя не обратить внимание, что этим же приемом воспользовался позднее и хорошо знакомый с Солоном Писистрат, который тоже привлекал к себе на службу иностранцев в большом количестве и предоставлял им гражданские права, так что после падения тирании афиняне проводили проверку и чистку гражданских списков ( Arist. Ath. Pol., 13, 4. О достоверности этой традиции см.: Hignett C. A History of the Athenian Constitution to the End of the Fifth Century B.C. Oxford, 1958. P. 132 sqq; Rhodes P. J. A Commentary on the Aristotelean Athenaion Politeia. Oxford, 1981. P. 188, 254 sqq ). Дерзнем предположить, что делал это Писистрат под впечатлением от солоновского опыта, а значит, и цели в обоих случаях были сходными.
[25] Даже в обычной практике основания и организации греческих колоний , вторая волна колонистов, вышедших из той же самой метрополии, получала меньшие права и меньшие наделы земли, чем первые колонисты и их потомки ( См. об этом: Яйленко В. Греческая колонизация VII – VIII вв. до н.э. М., 1982. С.73сл. ). Если это так, то что же тогда можно говорить об иностранцах, волей одного человека ставших вдруг гражданами Афин?! Принять их в гражданский коллектив на равных основаниях, т.е. с допуском к власти,было бы просто невозможно и Солон прекрасно это понимал. Поэтому он нашел удовлетворительное компромиссное решение: иностранцы становились гражданами, но только в категории фетов, допускаемых к собранию и судам, но не к должностям. Быть может в этом и состоял весь смысл его натурального ценза…
[26] Вообще, как отмечают исследователи, для Плутарха характерно приписывать Солону “посторонние” мероприятия – см. об этом: Stanton G. R. Athenian Politics C. 800 – 500 B.C.: A Sourcebook. L., 1991. P. 24; Harris E. A New Solution to the Riddle of the Seisahtheia // The Development of the Polis in Archaic Greece. L., 1997. P. 111; Сурикиов И. Проблемы… С. 68. Очень похоже, что и данное желание Плутарха найти “родоначальника” афинского ремесла находится в русле то же тенденции.
[27] Суриков И. Проблемы… С. 60.
[28] Jacoby F. GENESIA. A. Forgotten Festival of the Death // ClQ. 1944. V. 38 3 / 4. P. 65 – 75; Connor W. Op. Cit.
[29] Суриков И. Проблемы… С. 102, 144.
[30] Подробно см.: Суриков И. Проблемы… С. 84 – 124; Он же: Античная Греция… С. 115сл; 120 слл.
[31] Об этих представления Солона см.: Суриков И. Проблемы… С. 96 – 102; Он же: Античная Греция… С. 115 – 118; Туманс Х. Указ. Соч. С. 211 – 215.
[32] Он перепутал кипрские Солы с киликийскими. См.: Суриков И. Античая Греция… С. 141,сноска 153.
[33] Не случайно же Плутарх повторяет рассказ Платона о том, что именно из Египта Солон привез на родину историю Атлантиды ( Plat., Tim. 21 c; Plut. Sol., 31, 6 ). В этом контексте кажется вполне естественным, что на основании подобных рассказов родилось и представление о том, что Солон в Египте позаимствовал и часть своих законов ( Hdt., II, 177, 2: Diod., I, 77, 5 ).
[34] Быть может, этим поздним писателям трудно было представить, как это возможно путешествовать не по необходимости, а “ради знаний”?
[35] Достаточно полную подборку примеров такого рода путешествий и переселений древнегреческих деятелей культуры можно найти в знаменитом труде А. И. Зайцева: Зайцев А. Указ. Соч. С. 68 – 85.
[36] Вопреки возможному впечатлению ( см. например: Суриков И. Античная Греция… С. 113, сноска 99 ) отметим, что от нас отнюдь не укрылась возможность для аристократа солоновской эпохи заниматься торговлей. Даже наоборот: мы не раз говорили о том, что часть аристократии во всем следовала духу времени и даже более того, мы назвали эту ее часть “новой аристократией”, в параллель к “новым дворянам” нового времени, и причислили к ней род Алкмеонидов ( см.: Туманс Х. Указ. Соч. С. 149 – 153; 265 сл.; 291 – 293 ). Но при этом было отмечено, что далеко не вся аристократия поддалась новым веяниям и ударилась в погоню за прибылью и наслаждениями, и что раздавались голоса также из консервативного лагеря, в пику всему отстаивавшие прежние ценности, основанные на идее доблести, ярчайшим представителем которых является конечно же, Феогнид ( Тамже, С. 266 – 271 ). Забегая вперед скажем, что вот к этой последней части аристократии мы и причисляем Солона. Кстати, концепция о связях и сотрудничестве между Солоном и Алкмеонидами, высказывавшаяся ранее в западной историографии и в последнее время активно развиваемая И. Суриковым, нас не убеждает, т.к. на наш взгляд, она строится исключительно на целой серии предположениий и на приблизительных хронологических совпадениях ( см.: Суриков И. Из истории афинской аристократии позднеархаической и раннеклассической эпох. М., 2000. С. 36 – 41; 133 – 140; Он же: Античная Греция… С. 123 ). Тот факт, что Солон мог вольно ( чтобы прекратить смуты и внутренние проблемы ) или невольно поспособствовать возвращению Алкмеонидов из ссылки ( кстати, чтобы принять этот тезис приходится опровергать античную традицию о том, что Солон как раз способствовал суду над этим родом ), а также тот факт, что как Солон, так и Алкмеониды имели хорошие отношения с Дельфами, отнюдь не означают, что между ними была дружба или, тем более, сотрудничество. Кажется, что все здание этой концепции построено на натяжках, хотя, конечно, в силу гипотетичности всех наших мнений о Солоне, полностью исключать саму возможность каких -то его контактов или даже некоторого сотрудничества с Алкмеонидами тоже нельзя, ведь политика, как известно, есть искусство компромиссов.
[37] См.: Jaeger W. Solons Eunomia // Antike Lyrik / Hrsg. W. Eisenhut. Darmstadt, 1970. S. 21 – 23; Mannwald B. Zu Solons Gedankenwelt // Rheinisches Museum für Papirologie. Bd. 2. Heft 1. 1989. S. 7 – 9. Эти же авторы там же указывают и на расхождения между обоими поэтами, в которых ярко проявился новаторский дух Солона.
[38] Солоновские “народные вожди” ( d»mou ¹gemÒneς ) по нашему мнению, могут быть как знатного, так и незнатного происхождения ( см.: Туманс Х. Указ. Соч. С. 216 сл. ), а кроме того, не исключено, что здесь подразумевются какие –то конкретные лидеры демоса, рвущиеся к тирании, ведь Солон обвиняет их в алчности точно так же, как и Феогнид ( ср.: Sol. Fr. 23; Fr. 24, 20 – 22; Fr. 25, 6 -7 Diehl; Theogn., 48 sqq; 50; 543sq; 603 sq; 693sq; 823; 1081sq; 1103sq ).
[39] См.: Jaeger W. Op. Cit. S. 7 – 31; Mannwald. B. Op. Cit. S. 2 – 23; Mitchell L. G. New Wine in Old Wineskins: Solon, Arete and Agathos // The Development of the Polis in Archaic Greece. L. P.137sqq.
[40] См.: Суркиков И. Античная Греция… С. 144.
[41] См.: Donlan W. The Tradition of Anti – Aristocratic Thought in Early Greek Poetry // Historia. 1973. Bd. 22. Heft 2; Туманс Х. Указ. Соч. С. 149 – 161.
[42] В данном случае нас не интересует вопрос “кто с кого списал”; нам важно показать одинаковость консервативной аристократической мысли той эпохи, поскольку, если бы автор не разделял этих мыслей, он не включил бы их в свои стихи. Кроме того, как показывают исследования, Феогнид и Солон скорее всего были современниками ( см.: Legon R. Megara: The Political History of a Greek City- State to 336 B.C. Ithaca, 1981. P. 104sqq; Пальцева Л. Из истории архаической Греции: Мегары и мегарские колонии. Спб., 1999.267слл.; Суриков И. Архаическая Греция… С. 81. Сноска 18 ) и потому в их стихах отрзился общий дух времени.
[43] Здесь сразу оговорим, что мы не склонны считать Солона сугубым консерватором и традиционалистом. Нет, мы вполне осознаем, что его консерватизм не был догматическим, что ему был свойствен элемент здорового новаторства,особенно же в сфере политической деятельности, который именно потому и не приобрел разрушительного характера, что сдерживался здоровым опять – таки консерватизмом – см.: Туманс Х. Указ. Соч. С. 260 слл.
[44] Кстати, не этим ли объясняется политика Солона в отношении ремеслеников? Зная, что афиняне сами на захотят заниматься “постыдными”промыслами, он привлекал в город иностранцев, а давая им ограниченные гражданские права, убивал двух зайцев: не допускал “дурных” людей к управлению, но в то же время, дав им право участвовать в народных собраниях и судах, он получал надежный “электорат” и поддержку своим реформам.
[45] Так, например, в категории доблести акцент уже в архаическую эпоху был перенесен с физической силы на качества духа – см.: Donlan W. The Aristocratic Ideal in Ancient Greece. Attitudes of Superiority from Homer to the End of the Fifth Century B.C. Lawrence, 1980. P. 79, 94sqq; Stahl M. Aristokraten und Tyrannen im archaischen Athen. Stutgart, 1987. S. 87; Stein – Hölkeskamp. Adelskultur und Polisgesellschaft. Stuttgart, 1989. S. 135. По нашему мнению, это видно и в стихах Солона.
[46] О прочной устойчивости данного отношения к ремеслу и торговле как к чему – то зазорному для свободного человека, свидетельствует также и тот факт, что Ксенофонт посвятил целый сократовский диалог доказательству мысли, которая нам кажется элементарной и разумеющейся, – мысли о том, что в годину бедствий свободному человеку лучше своими руками зарабатывать на жизнь, занявшись “презренным” трудом ремесленника, чем не работать и голодать ( Xen. Oec., Memorab. II,7, 1 – 12 ). Если данную мысль надо было доказывать, то это показывает, насколько глубоко еще в сознании многих современников Ксенофонта сидели старые аристократические представления о ремесленном труде.

[47] Как мы уже отмечали, понятия “добрых” и “дурных” в архаическую эпоху совмещали в себе морально – этические и социальные категории – см.: Туманс Х. Указ. Соч. С. 84 – 88; 118 – 120; 160 – 164; Поэтому, попытки разделить эти категории применительно к Солону, носят, на наш взгляд, тенденциозный и необоснованный характер – см.: Höhn K. Op. Cit. S. 67; Oliva P. Op. Cit. S. 50. Происхождение этих попыток вполне понятно, ведь без такого разделения рушится концепция Солона как “буржуазного”реформатора.
[48] См. например: Höhn K. Op. Cit. S. 96; Tarkiainen T. Die atheniesche Demokratie. Zürich, 1966. S. 67; Bengtson H. Griechische Geschichte von der Anfängen bis in die römische Keiserzeit. München, 1977. S. 124; Oliva P. Op. Cit. S. 56; Cartlege P. Writing the History of Archaic Greec Political Thought // Archaic Greece: New Approaches and New Evidence. London, 1988. P. 391.
[49] Солон никогда не приобрел бы славу мудреца и его конституция не пользовалась бы успехом среди аристократов последующих столетий, если бы он шел в разрез с общепринятой аристократической этикой и уравнял бы в правах знать и торговцев с ремеслениками.

Идеология Писистрата

Posted by on Thursday, 23 July, 2009

Dr. hist. Харийс Туманс

            ИДЕОЛОГИЧЕСКИЕ АСПЕКТЫ ВЛАСТИ ПИСИСТРАТА

P4160231

 

Часть 1.

                                  ( статья опубликована в журнале «Вестник Древней Истории» Nr. 4, 2001)[1]

 

В научной литературе давно обсуждаются и уже основательно проработаны вопросы социальной и экономической политики афинского тирана Писистрата, но при этом идеологическая составляющая его власти остается обычно в тени, и лишь изредка затрагиваются отдельные ее элементы. Вопрос об идеологии Писистрата до сих пор не выносился на повестку дня, но зато на протяжении длительного времени дискутируются две проблемы, имеющие отношение к данной теме. Во-первых, это вопрос о так называемой ’’художественной пропаганде’’ (Bildpropaganda) Писистрата. Начало дискуссии было положено  Бордменом, который выдвинул, а затем развил тезис о том, что некоторые сюжеты в аттической вазописи второй половины VI в. имели непосредственное отношение к тирании и служили своего рода средством пропаганды определенных религиозно-политических идей Писистрата и его сыновей[2]. Это заявление было встречено дружной критикой ученых-скептиков, которых конечно же, оказалось подавляющее большинство[3]. Однако следует признать, что возражения скептиков также не отличаются убедительностью – они не в состоянии по существу опровергнуть тезисы Бордмена, а вся их аргументация может быть сведена к одной формуле: ’’этого не может быть, потому что этого не может быть’’. Совершенно очевидно, что за неимением прямых доказательств ни одна позиция не может считаться окончательной, тем более, что таких прямых доказательств просто не может быть. Поэтому ставить точку в этой дискуссии пока рано.

Другая дискуссия развернулась вокруг вопроса о культурной политике Писистрата. Некоторые ученые приписывают тирану целенаправленную культурную политику[4], а другие подобную точку зрения частично или полностью отрицают[5]. Центральное место в рамках этой дискуссии занимает вопрос о строительной деятельности тирана, которая как раз и могла бы служить свидетельством его культурной политики. Расхождение во взглядах здесь еще более значительно: одни исследователи склонны считать Писистрата инициатором активного строительства в Афинах[6], другие же выступают против этого  утверждения или подвергают его сомнению[7]. В центре дискуссии находится вопрос о датировке целого ряда культовых и общественных сооружений на Акрополе, Агоре и в других местах Афин[8]. Археологически выявленные следы этих построек настолько ничтожны, что затруднительной оказывается не только датировка находок, но даже их идентификация. В условиях явного недостатка фактического материала, здесь, как и в первом случае, однозначное решение проблемы представляется невозможным; вместо точки приходится ставить многоточие.

Тупиковая ситуация в обеих дискуссиях, возникшая вследствие недостаточности ”позитивистского” исторического метода, побуждает расширить контекст исследования за счет привлечения материала культуры, а также соответствующих методов культурологического анализа и исторической реконструкции. Исторический контекст в данном случае задается идеологическим полем власти Писистрата, поскольку как пропаганда, так и культурная политика тирании могли осуществляться только в русле определенной идеологической системы. Поэтому для того, чтобы ответить на поставленные вопросы, необходимо попытаться реконструировать соответствующую историческую ситуацию и попытаться выяснить, какова была идеологическая составляющая власти Писистрата. Тогда только станет ясно, могла ли при нем иметь место какая-то пропаганда и целенаправленная культурная политика или нет. Такой подход обусловлен тем, что пропаганда является инструментом идеологии, а культура всегда с идеологией тесно связана. Если же речь идет о культурной политике власти, то это означает, что власть стремится использовать культуру в идеологических целях.

Поскольку мы пользуемся терминами ’’идеология’’ и ’’пропаганда’’, представляется целесообразным определить, что мы под ними понимаем. Конечно, говоря об архаических Афинах, мы должны вкладывать в эти термины содержание несколько отличное от того, какое стало привычным в наши дни. Когда речь идет о власти Писистрата, под идеологией мы будем понимать в данном случае систему образов и представлений, как мифологических, так и политических, с помощью которых власть тирана могла быть легитимирована, представлена в наилучшем свете и которые придавали бы этой власти естественный и всем понятный смысл. Эта система могла быть  оформлена эксплицитно, то есть в отрефлексированном виде, или выражена только имплицитно, в каких-то текстах или действиях. Нашей задачей будет выявить все формы или следы ее проявления. Пропаганда в данном контексте определяется как те способы популяризации и внедрения в массы идеологических идей Писистрата, которые были ему доступны и были или могли быть им использованы.

                                                                I

Прежде чем говорить об идеологии Писистрата, следует выяснить, какая идеология была свойственна тиранической власти вообще. Уже не раз отмечалось, что греческие тираны архаической эпохи для легитимации своего правления использовали модель древней царской власти. Это значит, что они пытались представить свою власть как власть гомеровских басилеев и нередко даже назывались царями[9]. Всем своим образом жизни и поведением они старались имитировать образ жизни и саму ментальность легендарных героев прошлого. Тем самым, они, по выражению Ю. В. Андреева, осуществляли сознательную историческую стилизацию[10]. При этом, они, скорее всего, и сами верили в свою исключительность и сходство с харизматическими героями прошлого. В этом смысле весьма показателен рассказ Геродота о том, как сикионский тиран Клисфен выдавал замуж свою дочь Агаристу (Herod. VI. 126-130). По описанию Геродота эта свадьба превратилась в общегреческое состязание и демонстрацию аристократических доблестей. Не раз подчеркивалось, что, затевая такое мероприятие, сикионский тиран сознательно копировал мифологические и эпические образцы[11]. Таким образом, исторический материал позволяет сделать вывод о том, что  греческие тираны за эталон брали эпические идеалы и представляли свою власть как возрожденную власть древних царей. Следовательно, идеологией тиранов архаической эпохи следует считать именно такое искусственное уподобление ими своего статуса власти гомеровских басилеев, что внешне выражалось в виде культивирования ими эпических аристократических ценностей, носителями которых ранее являлись легендарные цари, а теперь сами тираны.

Приступая к рассмотрению конкретной ситуации правления Писистрата, следует хотя бы в общих чертах обрисовать ту модель царской власти, которой стремились подражать греческие тираны и которая была сутью их идеологии. В общем и в частном эта модель хорошо описана в научной литературе[12]. Основные ее элементы можно свести к нескольким положениям.

Первое. Власть басилея дается либо по наследству, либо он выбирается народом, с мнением которого должен считаться.

Второе. Власть басилея характеризуется его личной харизмой, то есть благодатью, данной ему самим Зевсом. Эта харизма выражается в личных качествах басилея, возносящих его над соплеменниками. Поэтому он считается ’’самым лучшим’’ в своем народе и является воплощением аристократических доблестей. Басилей предстает любимцем богов, пользующимся их неусыпным покровительством. Зевс вручает ему скипетр как знак власти и знания справедливости, необходимой для того, чтобы вершить правосудие (например, Il. II. 206, 96 sqq.). Помимо Зевса особенно активно царям помогает богиня Афина.

Третье. Благодаря своей харизме басилей пользуется наибольшим почетом в обществе и обладает целым рядом привилегий  – как моральных, так и материальных, включая лучший и больший земельный надел – теменос (Il. XIII. 310 sqq.).

Четвертое. Основными функциями басилея являются:  военное руководство и демонстрация храбрости в бою, отправление правосудия и исполнение культовых обязанностей .

Пятое. Ввиду неразвитости общественных отношений власть басилея юридически никак не оформлена. Она основывается исключительно на авторитете басилея, вытекающем из его харизмы, а также на поддержке его родственников и сторонников.

            Конечно, эта модель царской власти вплоть до Аристотеля не подвергалась теоретической рефлексии. Тем не менее, все это время она существовала имплицитно в гомеровских текстах, мифологических сказаниях и обыденных представлениях о ней. Она была всем доступна и понятна, и именно поэтому Аристотель смог ее сформулировать и систематически описать в своей ’’Политике’’ (Arist. Pоl. 1284b 35 – 1285b 30).

            Даже при самом поверхностном сравнении гомеровских басилеев и архаических тиранов сближает их явное типологическое родство, которое внешне выражалось, например, в том, что современники часто применяли к тиранам слово ’’басилей’’[13] . Как и басилеи,   тираны не имели юридической базы для своей власти, хотя и пытались иногда ее создать, заняв какую-либо высшую должность в государстве[14]. Свой особый статус они вслед за гомеровскими царями оправдывали своей харизмой и исключительностью. Причем, как и басилеи, тираны пользовались поддержкой народа, а иногда даже прямо выбирались народом на власть. Об этом совершенно недвусмысленно говорится в одном стихотворении Алкея (Alc. 87 D.) и неудивительно, что Аристотель в своей классификации царской власти как отдельный ее тип выделил выборную тиранию (Pol. 1285a 30sq., 36sq.; 1285b 2 sq.). Подобно басилеям тираны должны были брать на себя три главные функции власти: военное руководство, судопроизводство и культ. Следуя гомеровским образцам, основной упор делался на личной харизме и воинских доблестях, благодаря чему тираны зачастую занимали должности стратегов и становились известными полководцами[15].

Основным отличием тиранов от басилеев было то, что они действовали в иных исторических условиях, когда в полисах уже существовали законы и оформлялись правовые нормы. Но это еще не означает, что власть тиранов была незаконной узурпацией, как считают сегодня многие исследователи[16]. Не следует переносить на древность политико-правовые и, тем более, идеологические нормы современности. С точки зрения непредвзятого исследователя легко увидеть, что власть тиранов воспринималась современниками как власть в высшей степени законная, или, точнее, сверхзаконная, так как она опиралась на харизму и происходила от самого божества. Нельзя забывать, что это было время, когда религия еще вполне владела умами подавляющего большинства греков. Именно на религии и основывалась власть новых ’’басилеев’’. Конечно, эта харизматическая власть в архаическую эпоху была уже своего рода реликтом, но как раз в силу ее традиционного характера, в силу ее древности, она обладала большой притягательностью для греков, еще мыслящих традиционными категориями. Безусловно, идея харизматической власти вступала в конфронтацию с новым принципом выборной, правовой власти, которая уже успела в общих чертах сложиться в греческих полисах. Но в том-то и состоит своеобразие этой ситуации, не воспринимаемое современным разумом, что обе модели власти были законны в глазах греков. Более того, предпочтение отдавалось именно харизматической власти ввиду ее божественного происхождения. Поэтому неверно утверждение, будто власть тиранов возникла и держалась только за счет военной силы[17]. Скорее наоборот, она могла существовать именно за счет признания общиной ее легитимности и авторитета, а вооруженная сила была нужна тиранам только для подавления конкурирующей аристократической оппозиции. Об этом красноречиво свидетельствует тот факт, что все  тирании быстро и легко пали, как только потеряли свою легитимность, и никакие наемники их не спасли.

            Таким образом, ядро идеологии архаических тиранов составляла идея их харизматичности. Все остальное было призвано создавать образ тирана, соответствующий образу гомеровского басилея. При этом тирану следовало предстать перед согражданами в качестве отважного и удачливого военачальника, богобоязненного жреца, или, по меньшей мере, организатора и покровителя культа и культуры, а также в качестве справедливого судьи, который следит за порядком и заботится о благе народа. Аристотель, размышляя над историческим опытом и типологией тирании, пришел к выводу, что важнейшая задача ее состоит в том, чтобы быть максимально похожей на царскую власть (Arist. Pol.1314a 35). Для этого тиран должен хорошо исполнять роль царя и казаться для государства домоправителем и опекуном (Arist. Pol. 1314a 40; 1315a 41). По сути дела, Аристотель совершенно четко сформулировал задачи идеологии тиранов и обозначил сферу деятельности того, что сегодня называется ’’public relations’’ (PR). Однако, не меньше чем Аристотелю, эта азбучная истина была понятна и самим греческим тиранам. Поэтому создание соответствующего образа было главным делом их идеологии. Теперь рассмотрим, как с этой задачей справлялся Писистрат в Афинах.

II

 Харизматичность тирана сомнению не подлежала. Во-первых, Писистрат принадлежал к знаменитейшему роду древних афинских царей (Herod. V. 66; Plut. Sol. 1; Diog. Laert. I. 53)[18]. Это значит, что он уже по рождению обладал выдающейся харизмой своего рода и автоматически имел право на царскую власть в случае, если бы таковая была восстановлена[19]. Во-вторых, к столь блестящему наследству Писистрат сумел добавить еще и свою собственною харизму, заработанную им лично. Целый ряд источников сообщает, что он отличился в период войны с Мегарами, когда он был военачальником и захватил гавань Нисею (Herod. I. 59. 3; Arist. Ath. Pol. 14. 1; Plut. Sol. [20]. В результате, Писистрат как нельзя лучше подходил на роль гомеровского басилея: он имел и нужное происхождение и военные успехи, наглядно демонстрировавшие всем его харизму. Этого было достаточно, чтобы вступить в борьбу за власть, которая уже велась полным ходом его соперниками. От них его выгодно отличала именно харизма. Поэтому и способ захвата власти он избрал соответствующий: как успешный полководец и лидер народной партии он пользовался широкой поддержкой простых афинян и легко добился того, что народное собрание выделило ему для охраны дубинщиков, с которыми он вскоре захватил Акрополь (Herod. I. 59; Arist. Ath. Pol. 11, 1-2; Plut. Sol. 30).

Сам способ захвата власти примечателен: он естественно задается рамками харизматической модели. Занимая Акрополь, Писистрат действовал по уже готовой схеме: за несколько десятилетий до него тот же путь проделал Килон, обладавший особой харизмой олимпийского победителя (Herod. V. 71; Thuc. I. 126). Но зачем им обоим нужен был Акрополь? С точки зрения банальной узурпации и военного переворота это было бессмысленно: в таких случаях надо арестовывать должностных лиц и захватывать общественные здания, а не алтари. С военной точки зрения захват Акрополя тоже ничего не давал: и Килон и Писистрат потерпели фиаско на том же Акрополе, и его стены им нисколько не помогли. Значит, здесь было что-то другое. Дело в том, что оба они целиком полагались на харизму, как средство легитимации своей власти. Занятие Акрополя служило явным способом выражения этой харизмы и было равнозначно захвату власти. Не случайно наши источники начинают отсчет правления Писистрата именно с захвата им Акрополя (Herod. I. 59; Arist. Ath. Pol. 14. 1; Plut. Sol. 30). Это был символический акт особого значения. Тиран не просто отдавал себя под покровительство богов и надеялся обрести неприкосновенность под сенью святилищ, – он отдавал себя в руки главного божества города и размещал свою резиденцию на том месте, где когда-то находилась резиденция легендарных царей Аттики. Наконец, он становился хозяином пританея – священного очага города, сакрального сердца общины, и тем самым перенимал от древних царей эстафету владения общим очагом. Следовательно, тиран просто должен был занять Акрополь и сделать там свою резиденцию – к этому его обязывала харизматическая модель власти. И Писистрат сделал это. Учитывая все это, споры о местоположении его резиденции следует разрешить в пользу Акрополя[21].

Однако, одно обстоятельство отличает Писистрата от Килона: Килон захватил Акрополь по собственному почину, Писистрат же получил санкцию народного собрания, предоставившего ему отряд дубинщиков. По правовым понятиям того времени это было равнозначно утверждению на власть[22]. Таким образом, Писистрат, как и положено настоящему царю, подтвердил свою харизму в народном собрании и был избран на власть самим народом. Поэтому, по классификации Аристотеля его власть можно отнести к выборной тирании. В пользу этого говорит и фрагмент одного стихотворения Солона, в котором автор упрекает афинян в потворстве тирании:

            ’’Сами возвысили этих людей вы, им дали поддержку

   И через это теперь терпите рабства позор.’’

                                                                 (Sol. fr. 8. 3-4 D)

Второй приход Писистрата к власти в смысле харизматичности превзошел все, что было известно и до  и после него. Свое возвращение на Акрополь он представил как религиозное действо: он разыскал высокую и красивую женщину по имени Фия, нарядил ее как богиню Афину и, стоя с ней рядом на колеснице, въехал на Акрополь. Заранее посланные вперед глашатаи уже подготовили горожан, убеждая их, что сама Афина возвращает своего любимца к себе на Акрополь. Афиняне же приняли эту инсценировку за чистую монету, преклонились перед богиней и приняли Писистрата. Оба наших источника, рассказывающих об этом событии, – Геродот и Аристотель, – удивляются простодушию афинян, поддавшихся на такую уловку (Herod. I. 60; Arist. Ath. Pol. 14. 3). Еще больше это удивляет современных исследователей, некоторые из которых вообще начисто отрицают всю эту историю[23]. Более осторожные ученые не отрицают самого факта и склонны видеть в нем некое театральное или культовое действо[24]. С точки зрения нашего времени, то, что проделал Писистрат можно было бы назвать гениальной пиаровской ( PR ) операцией. Тут имели место как подготовка общественного мнения (пропаганда!), так и блестяще разыгранное шоу.

При всем этом, мы не имеем право утверждать, что со стороны Писистрата это была только циничная манипуляция или игра на религиозных чувствах афинян. Вполне возможно, что он относился к своей инсценировке как к культовому действу и верил в него, как верит жрец, участвующий в священнодействии. Все-таки это была еще религиозная эпоха, и то, что казалось наивным Геродоту, предыдущими поколениями воспринималось как религиозная истина. Здесь уместно вспомнить, что у греков боги имели обыкновение являться в мире людей в человеческом обличьи и множество примеров тому можно найти как у Гомера, так и в мифах. Имеет свое значение также, и то,  что греческих богов отличали высокий рост и красота, а людей, обладавших этими качествами считали причастными божественной харизме, оказывали им почести, а после смерти даже учреждали им культ как героям (см. Herod. V. 47; Paus. I. 28. 1). Наконец, следует учесть, что мифологическое мышление склонно отождествлять образ и его значение, субъект и объект, священнослужителя и божество, им изображаемое[25]. Поэтому, знание того, что на колеснице стоит конкретная женщина по имени Фия, в контексте ритуала не мешало воспринимать ее как самое божество, тем более, что по внешним данным она прекрасно подходила для этого.

Как бы то ни было, суть данного эпизода ясна: Писистрат представил дело так, будто сама богиня вернула ему власть в ее городе и она же лично ввела его в свои ”апартаменты” – в резиденцию на Акрополе. Эта культовая инсценировка имела успех, и Писистрат был встречен народом как законный правитель. Ничего подобного не могло бы произойти, если бы он был узурпатором и власть его считалась бы нелегитимной. Как раз наоборот: с помощью божества он только вернул себе свою законную власть, по праву ему причитавшуюся. Все могли убедиться в его исключительной харизматичности, и эта харизма была его правом.

Замечательно, что и в третий раз, когда Писистрату снова пришлось возвращать свою власть, и он прибег к силе оружия, чтобы подавить сопротивлявшуюся оппозицию аристократических конкурентов, ему опять удалось доказать свою выдающуюся харизму. И дело здесь даже не в том, что он победил в так называемой битве при Паллениде[26], а в том, что это столкновение происходило возле храма Афины Палленской. Значит, Афина опять помогла своему любимцу вернуть себе власть!

Итак, ясно, что Писистрат целенаправленно следовал модели харизматического царя. Более того, он сам создавал себе образ, задаваемый идеологией архаической тирании. Как и предусматривала эта идеология, основной упор делался на харизматичность нового царя, благодаря которой достигалась легитимность его власти. Нельзя не признать, что Писистрат весьма преуспел в этом. Однако, важно было не только прийти к власти, но и удержать ее. С третей попытки Писистрат решил эту проблему. И тогда перед ним стала задача ежедневного, ежечасного подтверждения своей харизмы. С одной стороны, для этого требовалась пропаганда (об этом речь пойдет ниже), а с другой, он должен был всеми своими поступками и делами постоянно доказывать свое соответствие образу гомеровского басилея. Для этого ему следовало выполнять все три основные функции такого басилея и при этом выполнять их демонстративно, так, чтобы все это видели и чувствовали. Посмотрим теперь вкратце, как это удавалось Писистрату.

Писистрат – военачальник. Эта сторона власти тирана малоизвестна, так как его правление носило в основном мирный характер. Тем не менее, он успел себя зарекомендовать как хороший полководец. Сначала он прославился на войне с Мегарами, а затем ознаменовал победой над оппозицией свой третий приход к власти. Пусть эпизод при Паллениде и носил несколько курьезный характер, но в Афины Писистрат вошел как победитель. По сведениям наших источников, за время своего правления Писистрат осуществил две военные экспедиции: во-первых, он завоевал Наксос и отдал его во владение своему другу Лигдамиду, который в третий приход к власти помог Писистрату людьми и деньгами (Herod. I. 61, 64).  Это был акт личной благодарности и демонстрация аристократического кодекса чести. Гораздо большее значение имела военная экспедиция Писистрата на Геллеспонт, где ему удалось отвоевать у митиленцев захваченную ими ранее афинскую колонию Сигей. Из рассказа Геродота следует, что ему удалось одержать победу и поставить там тираном своего сына Гегесистрата (Herod. V. 94).  Согласно единодушному мнению специалистов, эта операция принесла Писистрату большую славу и упрочила его положение в Афинах[27]. При этом отмечается, что мероприятие такого масштаба не могло быть осуществлено в рамках сугубо личной инициативы тирана, но только при поддержке всей общины[28]. Таким образом, Писистрат проявил себя в качестве военного и политического лидера своего полиса и сумел в полной мере реализовать свои аристократические амбиции. Теперь он действительно мог восприниматься как настоящий воинственный басилей гомеровского типа. Показательно, что как раз где-то начиная с 539 г. на аттических вазах стали появляться изображения боевых кораблей (рис. 1).                                                                               P4160203

Писистрат и культ. Сфера культа была пожалуй наиважнейшей для тирана, так как на религии основывалась легитимность его власти. Этот аспект подметил уже Аристотель: он писал, что хороший тиран, желающий казаться царем и заслужить уважение граждан, должен проявлять рвение в делах культа и казаться богобоязненным (Arist. Pol. 1314b 63 sqq.). Похоже, что Писистрат прекрасно понимал это и старался как мог. Как и следовало ожидать, особое внимание он уделил культу Афины, ведь ему надо было как следует отблагодарить свою покровительницу, даровавшую ему власть над городом. С этой целью он построил ей новый храм на Акрополе, сделал целый ряд культовых посвящений в ее честь, но главное, реформировал праздник Панафиней в честь богини, добавив к нему состязания и придав ему невиданный прежде блеск и пышность. Благодаря этому праздник стал заметным явлением в жизни уже не только Афин, но и всей Греции[29]. В результате, культ Афины при Писистрате сильно возвысился и приобрел общегосударственный характер. М. Шталь отмечает, что в преобразованном культе слились три представления об Афине: старый образ богини как локального божества; представление о ней, как о покровительнице аристократических героев; и новая солоновская концепция Афины как гаранта политической власти и благополучия города[30]. Особенно важно было то, что богиня, ставшая символом и воплощением города, была в то же время ’’личной’’ богиней тирана, его патронессой. Этим как бы подчеркивалось, что в Афинах правит избранник богини, законный правитель города, осененный божественным покровительством.

Не забыл Писистрат и о других богах, особенно позаботившись о Дионисе, который издревле считался покровителем и помощником его рода[31]. Следовало полагать, что Дионис тоже помог ему стать тираном и потому был щедро вознагражден: Писистрат ввел новый культ Диониса Элевтера, учредил в его честь праздник городских Дионисий и построил ему святилище на склоне Акрополя[32]. Почтил тиран так же и Аполлона, построив для него святилище[33] и произведя религиозное очищение посвященного ему острова Делос (Herod. I. 64). Особое внимание Писистрат уделял и Элевсинскому культу: он начал строить там внушительное здание для культовых церемоний, учредил торжественные процессии и сделал этот культ уже совершенно афинским[34].

Итак, в религиозной сфере Писистрат проявил себя наилучшим образом, но этим его культовая активность не исчерпывалась. Пожалуй, что сюда же следует отнести и широкую строительную деятельность тирана, вокруг которой ведется уже упомянутая нами выше дискуссия. Писистрату приписывают строительство не только культовых сооружений, но и целый ряд административных и общественных зданий, а также устройство водопровода и знаменитого источникa Эннеакрунос[35]. Несмотря на то, что датировка и идентификация многих фундаментов и строительных фрагментов остается спорной, исследователи вынуждены все-таки признать сам факт строительной активности в период правления Писистрата, хотя часто и отрицают ее политический характер[36]. Для нас же наибольший интерес представляет ее религиозно-символический характер, который связан с восточными корнями самой тирании[37]. Как известно, строительная деятельность на древнем Востоке входила в прямую обязанность правителя и носила сакральный характер – она являлась своего рода царским священнодействием. Строительство символически повторяло акт космогонии, а царь представлялся в качестве мироустроителя, творящего и упорядочивающего космос[38]. Греческие тираны тоже много строили, и не исключено, что в этом они также следовали восточным образцам. Это дает основания предполагать, что и Писистрат, инициируя строительство в Афинах, следовал модели царя–мироустроителя. Очевидно, он строил не просто для того только, чтобы снискать себе популярность в народе, но и для того, чтобы все воспринимали его как настоящего царя, который заботится о своем народе и обустраивет свой ’’космос’’.

Писистрат – судья. Здесь мы располагаем сообщением Аристотеля о том, что Писистрат учредил судей по демам и сам ездил по стране, наблюдая за ходом дел и примиряя тяжущихся (Arist. Ath. Pol. 16. 5). Сам факт учреждения подобных судов признается сегодня большинством специалистов[39], однако, интерпретируется он в большинстве случаев лишь в том смысле, что тиран хотел таким способом подорвать влияние родовой аристократии на местах[40]. По нашему мнению, более убедительную позицию этом вопросе занимает Михаэль Шталь, который полагает, что учреждение судов на местах имело главной целью крепко привязать население к самому тирану[41]. Действительно, Писистрат, взявший на себя роль царя, просто обязан был во всем следовать избранной им модели и проявить себя заметным образом в качестве судьи, то есть так, как проявляли себя басилеи в гомеровские и гесиодовские времена. Он должен был стать гарантом и символом правосудия в государстве, но как это было сделать в полисе с большой сельской территорией? Его резиденция находилась в Афинах, уследить за всем на местах он не мог, а скопления крестьян в городе, он, по свидетельству Аристотеля, стремился избежать (Arist. Ath. Pol. 16. 3). Поэтому единственным возможным решением проблемы было учреждение судей на местах, которые представляли бы центральное правосудие. Но, поскольку в идеологических и прагматических целях требовалось еще и личное влияние Писистрата, то он мог его должным образом реализовать, совершая инспекционные поездки по стране и выполняя обязанности судьи на местах. Очевидно, эта деятельность тирана произвела большое впечатление на его современников, в результате чего сведения о ней сохранились до наших дней.

       Теперь можно сформулировать некоторые промежуточные выводы: во-первых, благодаря своему происхождению и личной харизме Писистрат прекрасно вписывался в модель харизматической власти и просто идеально подходил на роль царя. Во-вторых, даже беглый анализ его деятельности во время правления показывает, что он целенаправленно имитировал власть древнего царя и старался демонстративно выполнять те функции, которые предусматривались гомеровской моделью царской власти. В-третьих, все это говорит о том, что правление Писистрата прочно основывалось на идеологии царской власти. Отсюда следует, что обязательно должна была быть и пропаганда, которая доносила бы до рядовых афинян официальную идеологию тирана. Поскольку этой идеологией легитимировалась власть Писистрата, все должны были знать, что, во-первых, он настоящий харизматический лидер, получивший власть законно и по воле большинства, а, во-вторых, что он настоящий и заботливый царь, прекрасно справляющийся со всеми своими обязанностями. Таким образом, пропаганда должна была акцентировать именно харизматичность Писистрата, которая лучше всего проявлялась в его связи с божественным миром. Осталось рассмотреть, как это осуществлялось на практике.

                                             III

Прежде всего следует определить, какими средствами располагал Писистрат для пропаганды своей идеологии. Если реально взвесить все условия той ситуации, то станет очевидным, что тиран имел в своем распоряжении только три возможности для пропоганды: 1) устную передачу нужной информации и ее интерпретацию; 2) культовую сферу и 3) искусство. Рассмотрим их по порядку.

1. Устная пропаганда была по тем временам наиболее простым, доступным и эффективным средством для внедрения в массы нужных идей. Вместе с тем она остается для нас практически неизвестной и недоступной исследованию. И все же, есть основания полагать, что источники донесли до нас отдельные ее фрагменты или крупицы. Пожалуй, наиболее верным свидетельством такого рода является рассказ Геродота о том, как Писистрат подготовил свое второе возвращение на Акрополь. По его словам, Писистрат, перед тем, как въехать в Афины с Фией на колеснице, послал вперед глашатаев, чтобы они побуждали горожан благосклонно принять Писистрата, человека, которого богиня Афина ’’почитает выше всех людей’’ и возвращает на Акрополь. Геродот отмечает, что тотчас по всем демам пошел слух ( favtiß ajpivketo ) о возвращении Афиной Писистрата из изгнания (Herod. I. 60. 5). Как видим, блестящая операция Писистрата была прекрасно проведена именно при помощи устной пропаганды, то есть сначала был запущен слух, который создал ажиотаж и настроил людей на соответствующий лад, а затем уже в город въехал сам ’’царь’’ вместе с ’’богиней’’. Этот трюк был проделан очень грамотно даже с точки зрения современных PR – технологий. Во время следующего прихода к власти, после битвы при Паллениде, сыновья Писистрата, как сообщает тот же Геродот, скакали за бегущими афинянами и уговаривали их ничего не бояться и разойтись по домам (Herod. I. 63. 2). И в этом случае Писистрат особо позаботился о том, чтобы создать благоприятное для себя общественное мнение. Еще один пример устной пропаганды мы находим в рассказе Аристотеля о разоружении народа: из его слов следует, что Писистрат, придя к власти, созвал народное собрание и сам лично объяснил народу новую политическую ситуацию (Arist. Ath. Pol. 15. 4).

Вот и все, что известно непосредственно в передаче античных авторов; остальное принадлежит области предположений. Тем не менее было бы нелишне проанализировать некоторые сообщения источников в заданном контексте. В первую очередь на ум приходит рассказ Геродота о чудесном знамении, предшествовавшем рождению Писистрата. В нем говорится о том, что однажды, во время Олимпийских игр, некий Гиппократ, находившийся тогда в Олимпии, приготовил жертвоприношение, и когда жертвенное мясо было уже разложено в котлах, котлы вдруг закипели сами собой и вода полилась через край. Увидевший это спартанец Хилон, один из семи мудрецов, посоветовал Гиппократу воздержаться от рождения детей. Гиппократ совета не послушался и у него родился сын Писистрат, ставший затем тираном (Herod. I. 59. 1 – 2). Совершенно очевидно, что эта легенда была призвана продемонстрировать особую харизму и богоизбранность Писистрата, которому уже самой судьбой было предназначено великое будущее[42]. Один из основных мифологических стереотипов как раз в том и состоит, что рождению великого царя всегда предшествует какое-либо знамение. Так, например, тот же Геродот, в своей новелле о рождении персидского царя Кира, особо заостряет внимание на знамении, предвестившем появление царя на свет (Herod. I. 107-113). Данный стереотип продолжал действовать даже в эпоху эллинизма, когда создавались рассказы о чудесном рождении Александра Великого и о сопутствующих этому событию предзнаменованиях. В эпоху же архаики мифологические матрицы имели гораздо большее влияние на умы людей. Скорее всего, что легенда о знамении Писистрата сложилась в два этапа: первая ее часть, то есть рассказ о самом знамении, появилась вероятно уже при самом тиране и могла быть включена в его пропагандистскую компанию: она должна была популяризировать идею харизматичности тирана. Другая часть легенды, в которой участвует спартанец Хилон, возникла, видимо, уже после падения тирании, в эпоху демократии, когда официальное отношение к тирании стало резко отрицательным. Это видно по тому, что Хилон интерпретирует знамение в негативном смысле и предостерегает Гиппократа от рождения детей.

            К пропаганде Писистрата может иметь отношение еще один рассказ Геродота, в котором говорится, что накануне битвы при Паллениде перед Писистратом предстал прорицатель Амфилит и изрек пророчество в стихах:

            ’’Брошен уж невод широкий, и сети раскинуты в море,

               Кинутся в сети тунцы среди блеска лунного ночи.’’

Писистрат истолковал этот оракул как предсказание своей победы, повел войско на врага, и в результате, опять пришел к власти (Herod. I. 62. 5-6; 64. 1). Исследователи обычно признают аутентичность этого оракула и считают, что он мог быть взят из какого-нибудь сборника оракулов, одного из тех, которыми увлекались Писистратиды[43]. Поэтому вполне возможно, что данный оракул был создан специально для Писистрата и затем использовался для пропаганды харизматичности тирана.

            Наконец, существует еще целая серия рассказов и анекдотов о Писистрате и его правлении, которые возникли, по всей видимости, в устной, фольклорной традиции и нашли затем отражение в разных, чаще всего поздних источниках[44]. Показательно, что основным лейтмотивом этих рассказов является мысль о чрезвычайном миролюбии, доброте и справедливости тирана[45]. Один из подобных рассказов попал в ’’Афинскую Политию’’ Аристотеля. Это знаменитая история с крестьянином из Гиметта, который не узнал совершавшего инспекционную поездку Писистрата и пожаловался ему на чрезмерные налоги. В ответ справедливый тиран вместо наказания освободил крестьянина вообще от всех налогов (Arist. Ath. Pol. 16. 6). Благоразумие и доброжелательность Писистрата упоминаются Аристотелем и в других местах (например, Arist. Ath. Pol. 16. 1-2, 7-9). В конце концов, на основе такого позитивного образа Писистрата сложилось представление о том, что время его правления – это ’’жизнь при Кроносе’’. Особо следует отметить, что Аристотель привел это сравнение как популярную поговорку, прочно вошедшую в обиход у афинян (Arist. Ath. Pol. 16. 7). Короче говоря, устная традиция была чрезвычайно благосклонна к Писистрату. Высказывалось предположение, что большая часть рассказов о нем сложилась в период непосредственно после его смерти, когда еще жива была добрая память о нем[46]. Мы же со своей стороны дерзнем предположить, что какая-то часть этой традиции могла возникнуть уже при самом Писистрате и непосредственно при его подаче[47]. Ведь если Писистрат уже в начале своей карьеры, стремясь к власти, искусственно создавал нужные ему слухи, то тем более, он должен был прибегать к подобному приему и во время своего правления, чтобы надлежащим образом формировать общественное мнение. В этой связи можно привести один интересный пример: Феопомп сообщает, что Писистрат снял охрану со своих полей, чтобы, любой желающий мог пользоваться его плодами (FGrH 115 F 135). Этим он как бы символически возродил легендарную ”общность владения” (koinwniva), существовавшую, по словам Плутарха, в мифические ”времена Кроноса” (Plut. Kim. 10. 7). Следовательно, он осознанно подстраивался под модель ”золотого века” и создавал почву для соответствующих интерпретаций.

            Вот, пожалуй, и все, что мы можем сказать об устной пропаганде Писистрата. Безусловно, это был очень действенный инструмент политики, но видимо, недостаточный. Самыми большими дефектами этого вида пропаганды было то, что она при тогдашних средствах коммуникации не могла охватить все население, а также то, что серьезные религиозные и политические идеи, служащие для легитимации власти тирана, устным путем передать было невозможно: вербально выраженные, они не были бы всем понятны и при передаче из уст в уста сильно искажались бы. Поэтому Писистрату было просто необходимо использовать и другие средства для рекламы своих идеологических постулатов.

            2. Культ в системе пропаганды. Мы не располагаем никакими конкретными историческими свидетельствами, но это не означает, что реконструкция невозможна. Дело в том, что средством пропаганды Писистрата служила вся его деятельность в области культа и культуры. Когда он преобразовывал культ Афины, строил в ее честь храм и делал ей другие посвящения, это всякий раз было публичной демонстрацией его харизмы и его особой, исключительной связи с богиней. То же самое относится и к другим культам, заботу о которых проявлял тиран. Наконец, он и сам мог принимать участие в каких-то культовых церемониях, особенно в честь Афины. Все это без всяких слов доносило до широких масс зрителей и участников то, что хотел сказать им тиран. В конце концов, служители культа тоже могли принимать участие в пропаганде, придавая некоторым церемониям соответствующий смысл и объясняя его людям. Кроме того, кто-то из профессионалов составлял для тирана соответствующие оракулы и знамения, и все это вливалось в общую идеологическую струю.

            Возможно, сюда же следует отнести и десятину, взимаемую Писистратом со всех доходов в стране (Arist. Ath. Pol. 16. 4). Вопрос о десятине широко дискутируется в литературе из-за неясности технической стороны дела[48], но мы считаем, что нет никакой нужды подвергать сомнению сам факт наличия десятины, так как он очень органично вписывается в контекст политики Писистрата. Хорошо известно, что у многих древних народов десятина считалась священной жертвой, приносимой божеству или замещавшему его царю. Так, например, в Риме, по словам Феста, вообще всякое жертвоприношение имело вид десятины (Ph. 63b). У греков издревле существовал обычай приносить богам благодарственную жертву в виде десятины (см., например, Herod. IV. 152; IX. 81). У многих народов древности царь получал десятину именно как заместитель (или воплощение) божества и использовал ее на культурные и государственные нужды. Писистрат тоже был царем и притом ставленником Афины, и поэтому, как ее представитель, он имел религиозное право взимать десятину. На эти деньги он строил святилища, учреждал культы, производил жертвоприношения, украшал и обустраивал город. Таким образом, десятина могла преподноситься и восприниматься как священная жертва Афине, как служение своему полису, а это, в свою очередь, было еще одним наглядным средством пропаганды, иллюстрацией исключительной харизмы тирана.

            3. Искусство как инструмент пропаганды. Как уже было сказано, вопрос о связи аттической вазописи с пропагандой Писистрата уже давно и широко дискутируется в научной литературе[49]. Поэтому имеет смысл сначала определить, была ли такая пропаганда средствами искуства принципиально возможной. В контексте вышеизложенного естественно напрашивается положительный ответ: Писистрат имел определенную идеологию и использовал все возможные средства для ее пропаганды и внедрения в сознание афинян. В этих условиях искусство не могло остаться безучастным и, как показывает исторический опыт человечества, в подобных ситуациях искусство вообще никогда не остается в стороне и начинает обслуживать нужды государственной идеологии, независимо от того, какие механизмы стимуляции при этом применяются. Конечно, мы не знаем, как это все конкретно выглядело в Афинах эпохи Писистрата, но можно с большой долей вероятности предполагать, что некоторые мастера хотя бы частично работали по прямому заказу тирана. Раз уж Писистрат мог организовать строительство храмов и общественных зданий, то заказать отдельным художникам определенные сюжеты на вазах для него не представляло никакого труда. Кроме того, желание угодить правителю всегда и во все времена было действенным стимулом для многих художников. 

Однако для того, чтобы понять феномен пропаганды в искусстве, следует сначала ответить на вопрос: а почему именно вазопись? Зачем нужны были Писистрату символические изображения мифологических сюжетов на афинских амфорах? Что это ему давало? Ответ следует искать сразу в двух плоскостях: в особенностях греческой вазописи эпохи архаики и в функциональном значении греческой расписной керамики. Прежде всего мы имеем ввиду уже многократно отмеченную в литературе тесную связь греческой вазописи с повседневностью и особенно с политической ситуацией своего времени[50]. Иногда даже звучат категорические утвержденияо том, что вне политического контекста невозможно вообще понять смысл греческого искусства вазописи эпохи архаики и ранней классики[51]. К тому же, характерной особенностью этого искусства является популярность ситуаций и образов, специально предназначенных для воспитательных целей[52]. Следовательно, вазопись уже изначально являлась носительницей идеологических парадигм и естественным средством их пропаганды. Понятно, что Писистрат не мог обойти стороной этот феномен и не использовать его в своих интересах, а искусство, в свою очередь, просто не могло не прореагировать на ситуацию, и притом именно в нужном для правителя духе.  

Столь тесная связь аттического искусства вазописи с реалиями общественной жизни объясняeтся, скорее всего, той ролью, которую играла расписная керамика в жизни афинян. Уже разнообразие форм и типов сосудов говорит само за себя. Таким их обилием не может похвастаться ни одна древняя культура. При этом спектр применения расписных сосудов был необычайно широк и охватывал практически все сферы жизнедеятельности:  производство, быт, досуг и культ. Наиболее репрезентативным типом аттической керамики была так называемая «широкобедренная» амфора (’’Bauchamphora’’). Как следует из исследования Ингеборг Шайблер, такого типа амфоры применялись весьма широко: в быту их использовали и как тару и как эталон объема; в культовой сфере они служили для принесения жертвенных даров божествам и для обслуживания ритуальных трапез; в общественной жизни они использовались в качестве почетных наград, а так же на частных пирушках-симпосиях[53]. Причем, в быту, в качестве тары использовали в основном нерасписные сосуды, а роскошные расписные амфоры служили для более благородных целей. Ценность этих амфор была весьма велика, что вкупе с их благородным происхождением обеспечивало им высокую публичность и репрезентативность. Следовательно, изображения на таких амфорах приобретали особую значимость, они становились важным социальным текстом, выражающим некую ценностную установку, ориентированную на зрителя. Если учесть, что зрителей было много, то можно легко понять, какое значение имела вазовая живопись для идеологии. Таким образом, расписные амфоры как нельзя лучше подходили для того, чтобы стать инструментом пропаганды Писистрата, ведь  они наглядно могли доносить до афинян основные идеи его идеологии, выраженные не в словах, а в образах.

            Конечно, это еще не значит, что все художники в Афинах вдруг разом бросились обслуживать идеологию Писистрата. Скорее наоборот, таковых были единицы и из всех вазовых изображений той эпохи только малая их часть могла предназначаться непосредственно для выражения идей Писистрата. Зато можно утверждать, что это была наиболее публичная и репрезентативная часть, благодаря чему кое-что из нее сохранилось и до наших дней.

            Перейдем теперь к рассмотрению конкретных тем и сюжетов, которые могли иметь отношение к идеологии Писистрата. Самый яркий пример уже хорошо описан и  вокруг него как раз и разворачиваются наиболее жаркие споры. Речь идет о Геракле, образ которого в правление Писистрата стал столь популярен, что его изображения по количеству далеко превзошли изображения всех остальных героев и мифологических персонажей[54]. Основной тезис Бордмена состоит в том, что в аттическом искусстве при Писистрате сознательно разрабатывались некоторые сюжеты с Гераклом, которые вызывали ассоциации с тираном и с конкретными элементами его политики[55]. Наиболее показательна в этом отношении серия изображений, представляющих введение Геракла на Олимп богиней Афиной (рис. 2, 3). Согласно греческому мифу, Геракл был вознесен на Олимп прямо с погребального костра и уже там Афина представила его перед другими богами. На рисунках же показывается не костер Геракла, а именно его восхождение на Олимп в сопровождении богини. Все внимание художников сосредоточено на изображении Геракла и Афины, так что олимпийцы как правило оказываются ”за кадром”. При этом, Геракл и Афина не просто идут, а въезжают на Олимп на колеснице, точно так же, как и Писистрат въехал на Акрополь на колеснице вместе с ”Афиной”, то есть Фией. К тому же, Геракл держит в руках дубину, которая вызывает ассоциации с отрядом дубинщиков Писистрата.

Atena ved Heraklu uz Olimpu

Параллель здесь настолько очевидна, что каждому афинянину эти изображения неизбежно должны были напоминать о том, как Писистрат пришел к власти при непосредственной помощи божества. Таким образом, идея харизматичности тирана была представлена визуально и служила наглядным средством пропаганды идеи его богоизбранности, а, значит, и легитимности его власти.

       Бордмен выделяет еще некоторые сюжеты с Гераклом, которые могли иметь прямое отношение к политике Писистрата. Это например, цикл изображений, иллюстрирующих миф о схождении Геракла а Аид и укрощении им двуглавого пса Кербера (рис. 4).

Herkls- Kerbers Atena

Этот сюжет мог вызывать ассоциации с Элевсинским культом, открывавшим посвященным в него мистам тайны жизни и смерти. По преданию, Геракл в Элевсине очистился от крови убитого им кентавра Несса и был посвящен в мистерии (Apollod. II. 5. 12). Писистрата связывала с Элевсином активная культовая и строительная деятельность[56]. Не исключено, что он и сам был посвящен в мистерии. Похоже, что и в этом случае Геракл служил как бы прообразом тирана.

Интересный пример в этом ряду являет собой одно изображение, где Геракл показан играющим на лире перед Афиной (рис. 5). Ни в одном мифе такого сюжета нет, зато есть сведения о том, что Писистрат учредил в честь Афины состязания поэтов, произвел ’’кодификацию’’ гомеровских поэм и установил порядок их рецитации на празднествах (Paus. VII. 26. 13; Cic. De orat. 3. 137; Anth. Pal. XI. 442, 3 sq.; Ael. Var. Hist. XIII. 13 )[57]. Получается, что играющий на лире перед Афиной Геракл символизировал культурную политику Писистрата, его заботу об искусстве и его служение своей богине – покровительнице. Отсюда можно заключить, что этот сюжет был сочинен специально для Писистрата.

            Если рассматривать концепцию Бордмена в отрыве от исторической и особенно культурной ситуации того времени, то его тезисы, за неимением прямых доказательств (которых, как уже сказано, и быть не может), повисают в воздухе и могут казаться сомнительными. Но если их рассмотреть именно в контексте той ситуации, то они кажутся вполне обоснованными. Ссылки на то, что Геракл был общегреческим героем и что его популярность в аристократической среде была высока и до Писистрата, не могут служить опровержением тезисов Бордмена[58]. Как раз наоборот, более чем естественно, что образ популярного героя был использован в интересах Писистрата, ведь это еще больше поднимало авторитет тирана. Писистрат, конечно же, не мог ’’приватизировать’’ образ Геракла и, конечно же, не все аттические изображения Геракла создавались с пропагандистскими целями, но это никак не противоречит тому, что утверждает Бордмен. В контексте идеологических устремлений тирана ’’пропаганда в картинках’’ была не только возможна, но и в высшей степени целесообразна и необходима ему.

            Еще одну убедительную параллель между вазописью и политикой Писистрата привел Петер Шпан[59]. Он обратил внимание на специфическую иконографию Триптолема, получившую распространение в период правления тирана, и проинтерпретировал ее в политическом контексте. Суть его концепции состоит в следующем. Триптолем был местным элевсинским героем, почитавшимся за то, что Деметра, учредив в Элевсине свои таинства, научила его земледелию, а он, в свою очередь, передал свои знания и навыки другим людям. Во второй половине VI в. Триптолем стал изображаться в искусстве сначала как аттический герой, а затем и как царь, восседающий на троне с колосьями хлеба в руках (рис. 6).

Triptolems

 Специфичность изображения заключается в том, что трон не обычный, а на колесах, а на одном рисунке это уже не просто трон, но летящая по воздуху колесница (рис. 7). Автор доказывает, что этот трон-колесница представляет собой сакральный символ власти, а изображение Триптолема в виде царя имело целью вызывать ассоциации с Писистратом. На изображениях такого типа Триптолем представлен не только как царь, но и как податель зерна, а это, в свою очередь, должно было напоминать о социальной политике тирана, который как известно, заботился об аттическом крестьянстве, давал крестьянам ссуды и совершал инспекционные поездки по стране (Arist. Ath. Pol. 16. 2-5). Он был вездесущ и поэтому трон Триптолема изображался на колесах. Следовательно в образе Триптолема на троне афиняне должны были узнавать своего царя – благодетеля, который являлся для них как бы новым Триптолемом – подателем зерна. Пожалуй, этот образ был просто идеальным средством прославить благотворительность политики тирана или же представить ее в качестве таковой.

        В научной литературе уже несколько раз высказывалась мысль о том, что изображения  Тезея на аттических вазах периода тирании также имеют отношение к Писистрату[60]. Эта точка зрения аргументируется тем, что во-первых, Тезей был знаменитейшим афинским царем, а значит, достойным прообразом для царя – тирана; и во-вторых, тем, что в это время Тезей изображался чаще всего в момент победы над Минотавром или марафонским быком (рис. 8). Предполагается, что сцена убийства чудовища могла вызывать ассоциации с победой Писистрата в битве при Паллениде, и таким образом, служить в качестве дополнительной легитимации власти тирана, являющегося как бы наследником древнего афинского царя и героя. Данная концепция подверглась обоснованной критике[61], однако, нельзя все – таки полностью исключать того, что в правление Писистрата образ Тезея мог получить и дополнительную смысловую нагрузку в рамках идеологии тирана.

       Итак, можно утверждать, что в искусстве эпохи Писистрата сознательно культивировались и акцентировались сюжеты, вызывающие прямые ассоциативные связи между тираном и некоторыми мифологическими героями. Тиран уподоблялся Гераклу, Триптолему и возможно, в некоторой степени, также Тезею. Разнообразие образов не должно удивлять, так как это вполне соответствует особенностям мифологического мышления, которое настолько плюралистично по своей сути, что допускает даже одновременное существование разных мифов об одном и том же. При этом, как показал К. Хюбнер, между ними не возникает противоречия и все мифы воспринимаются как правдивое отражение сакральной действительности, в которой одно и то же явление может иметь множество проявлений[62]. Поэтому мифологическая идентификация Писистрата с одним героем не исключала того же и с другими. Каждый герой символизировал какой-то аспект власти тирана. Так, например, образ Геракла наиболее ярко выражал идею харизматичности Писистрата и демонстрировал его особую связь с Афиной и поэтому он имел ключевое значение в ’’художественной пропаганде’’ тирана и тиражировался больее всего. Образ Триптолема, в свою очередь, служил прекрасным символом внутренней политики Писистрата, а образ Тезея мог иллюстрировать идею легитимности нового царя, указывая на ее наследственный характер и преемственность. Все эти герои являлись как бы прототипами тирана и его мифологическими прообразами, они задавали архетипную модель, которой он следовал и которую теперь популяризировало искусство. Писистрат уподоблялся героям, но не сливался с ними; по отношению к ним он выступал как подобие по отношению к образцу. В этом проявляется то архетипное мировосприятие, которое замечательно описал в своих трудах Мирча Элиаде[63]. В нашем случае ближайшим аналогом и образцом такого мироощущения может служить творчество Пиндара. Его основной поэтический прием состоит в том, что выдающееся событие современности (очередная победа на играх) он включает в мировой порядок таким образом, что находит этому событию  прототип в прошлом и проводит между ними мифологическую связь[64]. Получается, что новый подвиг есть повторение древнего архетипного подвига. Многое говорит за то, что афинские вазописцы пользовались тем же приемом, когда представляли Писистрата в образах мифологических героев прошлого. Таким способом власть и политика тирана вписывались в архетипную модель и тем самым демонстрировалась их сакральность, а, следовательно, и легитимность.

            До сих пор речь шла только об образах героев, но этим, вопрос не исчерпывается. Наряду с героями афинские художники в эпоху поздней архаики любили изображать и богов, и поэтому естественно возникает вопрос: а нельзя ли и здесь проследить какую-нибудь связь между этими изображениями и Писистратом? В литературе этот вопрос обычно не ставится. Причиной тому является, скорее всего, общее убеждение в том, что до Александра Македонского никому из греков не могло прийти в голову назвать себя богом, а раз так, то и Писистрат не мог дерзнуть уподобить себя божеству, хотя бы только и на картинке[65]. Само допущение этого кажется современным исследователям кощунством, и все убеждены, что точно также должны были смотреть на это и сами древние греки. Однако, обожествление Александра нельзя обьяснить только свойствами его характера и восточными влияниями. Свою роль здесь сыграли и некоторые особенности греческой культуры. Eсли бы в ней не было соответствующих предпосылок, то Александр просто не смог бы объявить себя богом. До него некоторым выдающимся личностям уже удавалось уподобиться божеству или получить божеские почести посмертно, но Александр стал богом уже при жизни, ”по своему хотению”. Радикальность его поступка состоит не в том, что он совершил что-то в принципе революционное и невообразимое, а в том, что он перешел ту грань, которую ранее никто не переступал, но к которой уже многие подходили.

       Итак, греческая культура не только создавала предпосылки для обожествления человека, но и естественно подводила к этому. Сближение божественного и человеческого можно даже считать основной характеристикой эллинской культуры. Греческие боги были максимально очеловечены и по сути, это были идеализированные люди. Уже начиная с архаической эпохи греческое искусство, создавая образы прекрасных богов и людей, настолько сближало их, что грань, их отделяющая, сама собой стиралась. Божественное проявлялось в человеческом и могло принимать человеческий облик. Поэтому Гомер называл своих героев ’’богоравными’’ и поэтому греки настолько высоко ценили человеческую красоту, что удостаивали красивых людей даже религиозных почестей (например, Herod. V. 47). Благодаря этому афиняне могли принять Фию за Афину и поверить, что сама богиня ведет Писистрата на свой Акрополь. Это еще не значит, что они были просто глупы или наивны и не понимали, что видят перед собой не Афину, а человека из плоти и крови. Скорее всего, афиняне это прекрасно знали (а иначе, как бы сохранилось имя женщины, изображавшей богиню?), но воспринимая мир сквозь призму мифологического мышления, верили, что сейчас, в этой ситуации и в этом человеке проявляется или присутствует божество. Это была ситуация культа, когда сакральное проявлялось в профанном. Вот именно в таком смысле проявленности божественного в человеческом можно говорить о символическом обожествлении человека в греческой культуре до Александра Великого. Для эпохи архаики мы имеем два явных примера такой обожествленности. Это упомянутая выше Фия и философ Эмпедокл, о котором уже при жизни ходили легенды, будто он бог (Diog. Laert. VIII. 66, 69; Sudа. Emped.).

            Конечно, эту тему нельзя исчерпать несколькими общими замечаниями, но в данном случае, сказанного достаточно, чтобы понять, что Писистрат, обладавший исключительной харизмой и исключительным положением в своем городе, мог претендовать на богоподобие, то есть на то, что в нем проявляется божественная сила. Поэтому есть смысл серьезно отнестись к сообщению Афинея о том, что, по свидетельству некоторых авторов, в правление тирана Дионис в Афинах изображался с чертами лица Писистрата (Athen. XII. 533c ). Причем показательно, что это предложение стоит в негативном смысловом ряду, сразу после заявления о том, что правление Писистрата было ’’тягостно для многих’’ ( ov deä Peisiästrato§ kaiä evn polloiߧ baru;§ ejgeäneto, oväpou kai; to; jAqhänhsi touß Dionuäsou  proäsopon  ejkeiänwn tine;§ faäsin ejiäkwna – Athen. XII. 533c). Очевидно, что Афиней воспроизводит в этом месте какой-то фрагмент демократической традиции, имевшей яркую антитираническую направленность. Афинская демократия, как известно, отличалась не только непримиримостью к единоличной форме власти, но и нетерпимым отношением к любого рода возвышению личности. Поэтому изображение Диониса с чертами Писистрата должно было быть воспринято в демократических Афинах как неслыханная гордыня (u{bri) и святотатство, как очередное доказательство порочности тирании. Афинская демократия не могла потерпеть даже достаточно безобидный ’’проступок’’ Фидия, который отважился на щите статуи Афины Парфенос изобразить себя и Перикла (Plut. Sol. 31). Если этот факт был признан святотатством, то что же говорить о Дионисе с чертами Писистрата? Отсюда следует заключить, что отношение к такого рода приемам в изобразительном искусстве в Афинах в разные эпохи было разным. То, что в эпоху архаики было нормальным явлением, в классическую эпоху стало уже преступлением. Причиной тому явилась, несомненно, смена идеологической парадигмы. Если в архаический период господствовала аристократическая идеология с ее культом героической личности, то в классический победила (по крайне мере, на официальном уровне) полисная, а затем и демократическая идеология, которая выступала против возвышения личности над коллективом. Следовательно, в архаическую эпоху харизматическая личность, отвечавшая героическому стандарту, а тем более, обладавшая властью, имела еще достаточно широкие возможности для мифологизирующей саморекламы через искусство. Это явление возродилось снова в эпоху эллинизма, когда произошел ренессанс героических личностей, которые подчинили себе не только полис, но уже целые империи и стали не просто царями, но богами. Тогда искусство уже неприкрыто и откровенно стало изображать новых царей в виде богов и героев.         

            Упомянутое выше сообщение Афинея удачно корреспондирует с фактом необычайной популярности Диониса в искусстве вазой росписи эпохи Писистрата. На приводимой И. Шайблер таблице видно, что Дионис был популярнейшим персонажем после Геракла[66]. Этот факт заслуживает особого внимания, поскольку как уже было показано выше, популярность того или иного образа в изобразительном искусстве архаических Афин есть явление не случайное, а закономерное. В принципе, это утверждение справедливо для любого общества и в любую эпоху, так как за тиражируемыми образами всегда стоят как ментальные предпосылки, так и конкретные идеологические мотивы. Что касается Диониса, то он состоял в ’’родственной’’ близости с домом Писистрата, так как издавна покровительствовал этому роду. Дионис, если можно так выразится, был ’’семейным’’ богом тирана и в то же время общим богом для всех. Осмелимся предположить, что именно с этим ’’семейным’’ аспектом Диониса при дворе тирана связан целый цикл изображений, на которых данный бог представлен в характерной семейной обстановке (например, рис. 9 а–в). На эти изображения обратил внимание Ф. Кольб, но он  оставил их без объяснения, ограничившись их описанием и констатацией того факта, что Дионис изображен как глава семейства[67]. Нам представляется, что в этом образе Диониса подразумевался сам Писистрат, который был главой достаточно большой семьи, причем двое его сыновей после его смерти унаследовали власть в Афинах. Возможно, именно этих сыновей имели ввиду художники, когда они на некоторых вазах возле Диониса–Писистрата изображали в одном случае двух детей, а в другом  –  двух юношей (рис. 9 а, в).

     Конечно, утверждать что-либо окончательно в данной ситуации не представляется возможным, но мы считаем данную версию вполне правдоподобной. В ее пользу говорят следующие соображения. Во-первых, кажется вполне естественным, что Писистрат мог быть изображен в виде своего ’’семейного’’ бога. Во- вторых, данный сюжет был весьма выгоден для пропаганды Писистрата, так как семья принадлежала к числу основных традиционных ценностей и представить тирана в качестве примерного семьянина-домохозяина было необходимо для повышения его популярности. Логика такого традиционного мышления хорошо видна в рассказе Геродота о том, как паросцы замирили гражданские распри в Милете: они обошли всю милетскую область и, найдя в запущенной и разоренной стране несколько приличных хозяйств, вверили их владельцам власть в городе. Они мотивировали свой выбор тем, что, тот кто заботится о своем хозяйстве, будет так же хорошо заботится и об общем достоянии (Herod. V. 29). Подобным образом рассуждал, видимо, и Аристотель, когда он сравнивал всеобъемлющую царскую власть с властью домохозяина и называл ее домопровительством (Аrist. Pol. 1285b 30 sqq.) . Исходя из этого, он и советовал образцовому тирану казаться для подданных домоправителем и опекуном (Arist. Pol. 1314b 40 sqq.). Таким образом, ’’семейный’’ аспект власти был очень важен для политического имиджа тирана и, вполне естественно, что искусство откликнулось и на эту потребность.

В-третих, бросается в глаза сходство данного типа изображений с еще одной серией рисунков, на которых изображен Геракл (рис. 10). Композиция в обоих случаях поразительно совпадает: как Геракл, так и Дионис изображаются возлежащими на пиршественном ложе в домашней обстановке. Интересно, что за спиной Геракла опять стоит Афина. Ее присутствие в столь бытовой сцене не оправдано мифологически, но зато легко объяснимо, если предположить, что Геракл и в данном случае символизирует Писистрата, который жил на Акрополе, то есть в земной обители богини; а раз так, то ее неизменное присутствие возле своего героя вполне естественно. В этой сцене образ Писистрата прочитывается вполне отчетливо и возможно, именно для того, чтобы ассоциация с тираном легко прочитывалась, изображения Диониса в ’’домашней обстановке’’ повторяют композицию с Гераклом.

            Однако надо иметь ввиду, что изображения возлежащих Диониса и Геракла на самом деле не являются чисто бытовыми сценами. В обоих случаях представлена ситуация пира, а пир означает как раз состояние возвышенное, приподнятое над бытом и повседневностью. Тема пира вообще была популярна в архаическом искусстве, но было бы слишком упрощенным рассматривать ее только в социальном аспекте, как демонстрацию аристократического статуса и образа жизни[68]. Нельзя забывать и ее символического значения. Семантика пира в греческой культуре состояла в том, что на пиру для греков наступал момент полноты и изобилия жизни, когда человек в безмятежности приближался к состоянию божества (см., например: Strab. X. 3. 9 )[69]. Во время пира он отрывался от профанного бытия повседневности и как бы освобождался от уз смерти – ”себя услаждая и прочь отгоняя рок, срок гибельный и предел смертный” (Theogn. 761–768).  

      Итак, на вазах, о которых идет речь, изображен пирующий герой, после смерти причисленный к богам. Если учесть, что в обоих случаях должен был прочитываться Писистрат, то эти изображения получают дополнительную смысловую нагрузку. Они демонстрируют героичность и символическую божественность тирана, удостоившегося чести стать избранником божества и уподобиться великим богам и героям. Кстати, интересно, что как Дионис, так и Геракл были ’’пришельцами’’ на Олимпе, потому что были приняты в семью богов ’’в эксклюзивном порядке’’. Аналогично и Писистрат являл собой исключительный случай, поскольку он удостоился особой чести и лично Афиной был возведен на Акрополь, то есть на земной Олимп, где находились жилища богов и где они, соответственно, присутствовали. На эту ассоциацию указывают уже рассмотренные выше изображения (рис. 2–3). Понятно, что художники не могли обойти стороной и пребывание Геракла на Олимпе: на одной вазе он как раз изображен сидящим возле Зевса в сонме богов (рис. 11). В данном контексте изображения пирующих Геракла и Диониса должны были выражать другой аспект вознесения Писистрата на Олимп: они должны были демонстрировать божественную безмятежность тирана, его благополучие, и таким образом, утверждать его соответствие великой харизме царя–героя. Помимо того, состояние пиршественного блаженства богоподобного правителя должно было связываться с состоянием благополучия всей Аттики, которая в правление Писистрата действительно переживала экономический и культурный подъем. Эта идея о достигнутом благополучии в конце концов отразилась в пословице о том, что правление Писистрата – это ’’жизнь при Кроносе’’. Не исключено, что в формирование этого мифа внесло свою лепту аттическое искусство вазописи.

В рамках рассматриваемой темы есть еще один сюжет, до сих пор остававшийся вне поля зрения исследователей. На этот раз наше внимание привлекает одно интересное изображение на амфоре, хранящейся в собрании Музея античного искусства Базеля (рис. 12).

P4160227

На витрине экспозиции, под вазой, имеется подпись, которая гласит, что на рисунке изображен ’’бородатый господин’’ в окружении воинов. В научных изданиях, посвященных коллекции музея, дается подробное описание изображенных на вазе фигур, но нет никакой интерпретации самого сюжета[70]. Между тем, этот сюжет представляется очень интересным. Кто был этот ’’бородатый господин’’? Какого вообще господина, восседавшего в царской позе да еще и со скипетром в руках могли изображать художники в период около 540 г. до нашей эры? Ответ напрашивается сам собой: единственным таким господином в то время мог быть Писистрат. Также естественно возникает аналогия этого изображения с изображениями Зевса того же времени (см. рис. 13, 14, 15).

P4160269

  P4160325

На них фигура Зевса почти буквально совпадает с фигурой ’’бородатого господина’’: такое же бородатое лицо, такая же поза и царственная осанка, включая и положение рук, такое же длинное платье с накидкой поверх. Есть только одно отличие: Зевс в правой руке держит перун, –  знак молнии и символ его божественной власти. Благодаря этому легко определить, что изображен именно Зевс. Окружающие его фигуры тоже имеют атрибуты, указывающие на их божественность, благодаря чему в них так же легко узнаются олимпийские боги: Афина, Гермес, Арес и другие. Зато наш ’’бородатый господин’’ не имеет никаких божественных атрибутов, и то же самое относится к его свите. Это обстоятельство позволяет заключить, что изображены не боги, а люди. Раз это люди, то, как уже сказано, здесь с наибольшей вероятностью можно предположить именно Писистрата и его окружение.

На первый взгляд, стоящие возле тирана люди с копьями могли бы быть его телохранителями. Из источников мы знаем, что при дворе афинских тиранов служили воины–копьеносцы (Thuc. VI. 56. 2; Arist. Ath. Pol. 18.4). Однако, все не так просто. Столь поразительное сходство Писистрата и Зевса на аттических изображениях требует объяснения. Учитывая все вышесказанное можно предположить, что и в данном случае художники сознательно проводили параллель между тираном и богом, а точнее, уподобляли Писистрата Зевсу. В пользу этого утверждения можно привести аргументы двух типов. С одной стороны, это некоторые особенности самих изображений, а с другой стороны, это те выводы, которые естественно вытекают из логического анализа ситуации.

Начнем по порядку и проанализируем сперва имеющиеся изображения.  Во-первых, бросается в глаза, что отмеченное выше почти полное совпадение образов ’’бородатого господина’’ и Зевса носит отнюдь не единичный и, следовательно, не случайный характер. Большинство изображений Зевса того времени типологически идентичны, а это значит, что  иконография Зевса к тому времени носила уже устойчивый канонический характер. Глава греческого пантеона изображался обычно в стандартной позе и, как сказано, его легко можно распознать  по наличию божественных знаков, а также по тому, что рядом стоят другие, легко узнаваемые по своим атрибутам боги (см. рис. 11, 13, 14, 15). Значит, изображение ”бородатого господина” сознательно подстраивалось под общепринятый образ главного бога. Во-вторых, существует еще несколько изображений, на которых можно увидеть ’’бородатого господина’’ сидящим на стуле, как правило со скипетром в руках и без божественных атрибутов (см. рис. 16а–в, 17)[71]. Следовательно, можно констатировать факт, что в аттическом искусстве сложился целый тип изображений, представляющих сидящего ’’бородатого господина’’, который как две капли воды похож на Зевса. В-третьих, обращает на себя внимание еще одна интересная деталь: изображения царя богов и ’’бородатого господина’’ различаются по одному характерному признаку: Зевс восседает всегда на троне с прямыми ножками и обычно со спинкой (рис. 13–15), а ’’бородатый господин’’ сидит на стуле со скрещенными ножками и без спинки, притом этот стул всегда один и тот же (рис. 12, 16, 17). Если учесть, что эти изображения создавались разными художниками, то такая поразительная закономерность наталкивает на мысль, что это не могло быть случайностью. Трудно объяснить этот факт иначе, как тем, что стул – это трон земного царя, и что художники хорошо знали, как он выглядит. При этом показательно, что трон не только сближает Зевса и Писистрата, но и устанавливает между ними дистанцию: их визуальные образы совпадают, но трон и перун их разделяют. Монументальный трон Зевса показывает превосходство небесного царя над земным и подчеркивает его несравнимое величие. Таким образом, художники создают нужные ассоциации и представляют Писистрата как Зевса, но не самим Зевсом. Грань между богом и человеком не переступается, хотя и делается очень тонкой.

Однако зачем Писистрату было нужно уподобление Зевсу и что это ему давало? Не составляет труда увидеть, что, с точки зрения идеологии, такое сближение с Зевсом ему было просто необходимо. Причем необходимо не просто потому, что Зевс был главным богом греческого пантеона, а потому, что от него исходила легитимация царской власти. Чтобы понять, за счет чего эта легитимация осуществлялась, следует определить отношение Зевса к власти. Это отношение имеет два аспекта: во-первых, Зевс является источником царской власти, а во-вторых, он есть ее олицетворение и полное воплощение. У Гомера совершенно отчетливо и последовательно проводится мысль о том, что царская власть происходит от самого Зевса: он лично вручает царю скипетр и законы, то есть знание справедливости, чтобы царь мог править своим народом (Il. II. 206; IX. 96). Поэтому царей Гомер часто называет ’’скиптродержавными’’ (skhptoußcoi – Il. I. 279; II. 86; Od. II. 231 и др.). Таким образом, цари происходят от Зевса и это тоже отражается в гомеровских эпитетах – они называются ’’богом рожденными’’(diogeneiß), ”богом вскормленными” (diotrefeiß), и ’’богоподобными’’ (qeoeidhß) – (см., например, Il. IX. 106, 229; XI. 465; Od. IV. 655; XVI. 130 и др.)[72]. Следует принять во внимание, что данные эпитеты правильнее было бы переводить как ’’Зевсом рожденные’’, ’’Зевсом вскормленные’’ и ’’Зевсу подобные’’. Поскольку Писистрат, как уже сказано, взял за образец модель гомеровской царской власти, то, естественно, что ему надо было подтвердить свою легитимность через Зевса, установив с ним особые отношения. Свидетельством таких отношений должна была стать постройка огромного храма Зевса, который возводить начал сам Писистрат, а продолжили его сыновья[73].

 Однако, согласно идеологическому мифу Писистрата, своей властью он был обязан непосредственно Афине, а не Зевсу. Поэтому, придя к власти, ему нужно было, с одной стороны, культивировать миф об Афине, приведшей его на Акрополь, а с другой стороны, быть ’’Зевсом вскормленным’’ и ’’Зевсу подобным’’. Как достигалась первая цель, мы уже видели выше, а для достижения второй цели Писистрату нужны были именно такие изображения, которые бы ясно показывали всем его ’’богосыновство’’ и ’’богоподобие’’. Слияние образов Зевса и Писистрата в искусстве как раз и давало нужный эффект. Вместе с тем, ему было необходимо каким-то видимым образом соединить почитание Зевса и Афины, ведь оба этих божества привели его к власти и были источниками его харизмы. В культовой практике, это соединение достигалось тем, что и Зевс и Афина почитались в то время рядом друг с другом, на Акрополе, то есть там, где жил и сам тиран[74]. В искусстве та же цель была достигнута путем разработки сюжетов, в которых Зевс и Афина выступают рядом друг с другом. Х. Шапиро выделил три сюжета, в которых в эту эпоху изображается Зевс: это рождение Афины, введение Геракла на Олимп и гигантомахия[75]. В первых двух случаях присутствие Афины просто обязательно, а в сценах гигантомахии Зевс сражается с титанами чаще в одиночку, но бывает, что и вместе с Афиной. По таблице, составленной И. Шайблер, видно, что сюжет рождения Афины в этом ряду безусловно лидирует по количеству изображений (см. рис. 13, 14)[76].

Atenas Dzimshana 580

Объясняется это, очевидно, особой значимостью данной темы. В ней можно выделить сразу несколько семантических пластов. Во-первых, здесь показывается родословная двух главных богов, причем родословная особого рода: Афина рождается из головы Зевса и тем самым, она является не просто его дочерью, но его продолжением, его мыслью. Кстати, Афина – то была богиня мудрости и считалось, что силой и мудростью она равна своему ’’отцу Громовержцу’’ (Hes. Theog. 896). Следовательно, изображения рождающейся из головы Зевса  Афины подчеркивали величие и космическую значимость полисного божества афинян, а вместе с тем, избранность и исключительность самого города. Во-вторых, благодаря Афине и через нее с Зевсом сближался и любимец богини, избранный ею царь Писистрат. В-третьих, композиция изображения подчеркнуто акцентирует внимание на Зевсе, фигура которого занимает центральное положение и охватывает основную часть поля рисунка, причем так, что Афина в этом поле едва умещается даже при ее маленьких размерах (рис. 13). Именно  эту фигуру Зевса точнее всего копирует рассматриваемое нами изображение Писистрата в виде ’’бородатого господина’’ (рис. 12). И это не случайно: восседающий на троне Зевс олицетворяет власть и, следовательно, образ точно так же сидящего на троне Писистрата должен ассоциироваться со властью, причем со властью самого Зевса.

Итак, сидящий на троне Зевс и есть сама власть. Власть же в представлении древних, – это прежде всего правосудие. Уже у Гомера Зевс представлен главным образом как судья, соблюдающий мировой порядок и исполняющий веления судьбы со своими знаменитыми весами в руках (Il. VIII. 69 sq.; XXII. 209 sqq.). У Гесиода эта идея выражена еще более ярко: его Зевс всевластно царит в небе, он устроил мировой порядок и поделил все между богами (Theog. 71 sqq.). Все на земле происходит по воле Зевса (Erga. 4 sqq.), который строго следит за соблюдением справедливости среди людей и как грозный судья карает нечестивцев (Erga. 238 sq.). Как гомеровские, так и гесиодовские поэмы во время Писистрата уже давно являлись нормативными, каноническими текстами. Совершенно очевидно, что небесная власть Зевса столь же давно или еще дольше служила архетипной моделью для власти земных царей[77]. Причем, центральное место в этой модели занимала именно судейская власть: когда гомеровские и гесиодовские басилеи не сражались на поле боя, они были прежде всего судьями. Это было их основной социальной функцией (Il. I. 237 sqq.; Hes. Erga. 225 sqq., 248 sqq.). Поэтому Писистрат особое внимание уделял именно судебной сфере своей деятельности и позаботился о том, чтобы его воспринимали как традиционного царя – судью.

Теперь вернемся к изображению Писистрата на троне (рис. 12) и посмотрим на него в контексте того, что было сказано выше. Относительно общего смысла изображения осмелимся теперь утверждать, что его целью было не просто уподобить Писистрата Зевсу, а представить в лице тирана саму идею власти. Писистрат, сидящий на троне с величественной осанкой божества, олицетворяет власть в государстве, он является как бы земной проекцией власти небесного царя. Почти полная идентичность образов Зевса и Писистрата представляет эту идею наглядно, на уровне ассоциаций, без всяких текстов. Однако для полного понимания сюжета необходимо еще определить, что за люди изображены возле Писистрата. На обычную свиту или телохранителей они не похожи, так как положение фигур и их жестикуляция задают всей картине иную, несколько особую тональность. Мы видим здесь двух мужчин, фронтально расположенных друг против друга; оба они энергично жестикулируют, подняв одну руку вверх, а в другой руке каждый держит копье. За их спинами стоят двое юношей и тоже жестикулируют, выражая таким образом свое участие в разговоре. Художник (а это был знаменитый Амасис) умело создал ситуацию напряженного спора двух сторон. Вся эта сцена построена по типичным для того времени канонам агональной композиции. В таких агональных сценах в центре обычно изображаются фронтально повернутые друг к другу фигуры состязающихся, а за их спинами стоят ’’зрители’’ или сочувствующие (рис. 18 а, б). Роль ’’зрителей’’ может быть троякой: это могут быть и судьи, и обучающаяся молодежь, получающая наглядный пример доблести, и просто свидетели, необходимые для настоящего агона, чтобы победитель приобрел славу и чтобы его доблесть не осталась незамеченной. Таким образом, в нашем случае мы видим типичную агональную сцену, только здесь происходит не спортивное состязание и не бой, а спор в присутствии свидетелей. Центральное же место в композиции занимает фигура ’’бородатого господина’’, который сидит на троне в позе Зевса. Его фигура самая крупная – в сидячем положении он оказывается одного роста со стоящими фигурами. Он торжественно сидит и молча слушает спорящих. Сомнений быть не может: это судья и перед нами сцена судебного разбирательства. Остается признать, что на данном рисунке изображен Писистрат в момент исполнения своих царских обязанностей, то есть в момент совершения им правосудия. Это тот самый момент, который по архетипной модели максимально сближает земного царя с небесным владыкой. Поэтому изображение Писистрата почти буквально повторяет образ Зевса. Достоин внимания и тот факт, что спорящие стороны не равны по социальному положению: один мужчина одет в дорогой хитон тонкой работы, поверх которого наброшена не менее дорогая накидка (хламида), а его оппонент имеет только грубую хламиду поверх плеч. Значит, Писистрат разбирает тяжбу между богатым бедным, между аристократом и простым гражданином. Тогда это изображение обретает еще один смысл: оно прославляет справедливого царя–тирана, который судит богатого и бедного ’’не взирая на лица’’, исходя из принципа божественной справедливости. В целом образ Писистрата воплощает в себе власть, мудрость и правосудие. Следовательно, мы имеем дело с выдающимся образцом политической пропаганды Писистрата в искусстве.

Интересно, что на оборотной стороне той же амфоры изображена аналогичная сцена: там спорят два вооруженных воина в полной боевой экипировке и в присутствии опять-таки двух обнаженных юношей с копьями в руках (рис. 19).

P4160236

Воины не сражаются, но их позы выражают агрессивность по отношению друг к другу и готовность вступить в бой. И в этом случае спорящие стороны различаются по социальному признаку: один воин одет в хитон, у него роскошный шлем на голове и сложный гербовый знак на щите, а его оппонент показан нагим, вместо шлема у него простая шапочка и щит попроще. В центре, между ними стоит Афина с копьем в одной руке – здесь суд вершит сама богиня. Скорее всего, это даже не суд, а примирение враждующих сторон. Подобная миссия как раз была свойственна Афине: именно она примирила Одиссея с родственниками убитых им женихов в тот момент, когда они уже сошлись в бою (Od. XXIV. 526 sqq.).

Очевидно, что оба изображения на этой вазе следует прочитывать в общем контексте; они рассказывают о чем-то общем и дополняют друг друга. Возьмем смелость предположить, что сцена с Афиной символизирует укрощение смуты в городе и примирение враждующих сторон, что благочестиво приписывается самой богине – покровительнице полиса. Сцена же с Писистратом напоминает, что распри в Афинах прекратились благодаря приходу к власти тирана, который теперь вершит праведный суд и олицетворяет власть, данную ему от Зевса и Афины. Одновременно этот сюжет должен был напоминать о социальной ориентации Писистрата и его верности своему слову: он пришел к власти как лидер ”народной” партии диакриев, как защитник интересов простого народа.  Этот народ  поддержал его в момент захвата им власти, и теперь тиран должен был оправдать доверие. Поэтому было важно показать, что он судит справедливо, защищая бедных перед богатыми.

В заключение выскажем предположение, что и на других вазах, на которых изображен ’’бородатый господин’’ на троне, раскрывается тот же самый сюжет правосудия тирана (см. рис. 16а-в; 17). Особый интерес представляет изображение на рис. 17. В центре на троне сидит опять – таки ’’бородатый господин’’ со скипетром в руках и его фигура в точности повторяет фигуру Писистрата на рис. 12, только выполнена она другим мастером, в несколько иной манере и не столь совершенна по технике. По бокам от царя–судьи стоят две фигуры в точно таких же позах и с такой же точно жестикуляцией, как на вазе Амасиса. Они выделяются тем, что у них на спинах растут крылья. Причем одна фигура имеет светлую кожу, а другая – темную. За их спинами стоят все те же обнаженные юноши–свидетели. Труднее всего определить, кого обозначают крылатые фигуры тяжущихся. Без сомнения, это существа высшего порядка, посланцы божественного мира. Но кто они: Мойры или просто персонификации правды и неправды, вины и невинности, обвинения и оправдания, жизни и смерти? На этот вопрос однозначно ответить невозможно. Ясно только то, что здесь представлено правосудие в принципе, то есть правосудие как решение судьбы, как космический выбор между правдой и неправдой. То, что этот выбор совершает земной царь, а не небесный, видно из того, что судья не имеет божественных атрибутов и что его фигура совпадает с образом Писистрата на вазе Амасиса. Кроме того, свидетелями являются ’’профанные’’ юноши, а не олимпийские боги. Все это задает ситуацию земного мира, но такого, в котором присутствует мир божественный и где встречаются люди и боги. Показательно, что это происходит в момент свершения правосудия, то есть в момент осуществления божественной правды на земле. Интересную параллель к этому изображению можно видеть на рис. 16 в: там перед сидящим на троне господином стоит человек с весами а руках, а на весах положены гири, выполненные в форме таких же крылатых существ, что и на рис. 17. Очевидно, это те же самые крылатые мифические персонажи, имеющие непосредственное отношение к правосудию и определению судьбы, но уже в  профанной форме, в виде символических предметов.

Таким образом, напрашивается вывод, что в период правления Писистрата в аттическом искусстве была создана целая серия изображений, представляющих тирана сидящим на троне, в качестве олицетворения власти и правосудия. Целью этих изображений было преподнести зрителям идею власти, воплощенной в тиране, власти, являющейся земным воплощением небесной власти Зевса.

Был и еще один аспект, который диктовал необходимость сближения образов Писистрата и Зевса. Это еще одна составляющая архетипной модели царской власти. Она состоит в том, что Зевс – источник и прообраз этой власти – выступал в греческой мифологии как победитель титанов, то есть как укротитель хаоса и как мироустроитель, организатор космоса, права и порядка. Писистрат как раз попадал в эту модель, ведь он пришел к власти в эпоху смуты и междоусобной борьбы, прекратил гражданские распри и подчинил все общество новому порядку. Он был, если так можно выразится ’’местным Зевсом’’, который укротил ’’местный хаос’’ и установил надежный ’’местный порядок’’. Одним словом, Писистрат был победителем ’’хаоса’’ и устроителем ’’космоса’’ в Афинах. В отвлеченном виде именно эту идею несут в себе его изображения в виде Зевса–судьи.

Самой близкой исторической аналогией является пример Октавиана, который пришел к власти в похожих условиях и тоже был победителем хаоса и устроителем космоса. Только масштабы и условия тогда были уже другие и поэтому искусство создало такой образ императора, который уже без намеков, а совершенно прямо и откровенно отождествил принцепса с божеством, представив Августа в виде Юпитера. История, как известно, имеет обыкновение повторяться.

Итак, мы рассмотрели все доступные исследованию идеологические аспекты власти Писистрата. Выводы вкратце можно сформулировать следующим образом. Первое. Писистрат оформлял свою власть по модели древней гомеровской царской власти, образующим ядром которой была харизматичность царя; эта модель являлась основой его идеологии. Второе. Писистрат подчинил всю свою внутреннюю политику этой модели и при решении конкретных  вопросов поступал так, как того требовала идеологическая модель его власти. Третье. У Писистрата была не только идеология власти, но и ее пропаганда, которая осуществлялась вербальными и невербальными средствами. Четвертое. В качестве пропаганды при Писистрате активно использовалось искусство вазописи, разрабатывавшее символические образы, которые на уровне ассоциаций выражали идеи харизматичности тирана, а также легитимности и благополучия его власти. Пятое. Искусство символически отождествляло Писистрата с некоторыми богами и героями. При этом между ними не ставился знак равенства, но имелась в ввиду проявленность божественного в профанном. Эти изображения выражали различные аспекты власти тирана и его харизмы.


[1] Здесь публикуется неотредактированная версия; кроме того, здесь возникла проблема с греческим шрифтом, однако специалисту не составит труда определить, что к чему .

[2] Boardman J. Herakles, Peisistratos and Sons // RA. 1972. P. 57-72; ibid. Herakles, Peisistratos and Eleusis // JHS. 1975. P. 1-12; ibid. Image and Politics in Sixth Century Athens // Ancient Greek and Related Pottery. Proceeding of the International Vase Symposium in Amsterdam 12-15 April 1984 / Ed. H. A. G. Brijder. London. 1984. P. 239 ff; ibid. Herakles, Peisistratos and Unconvinced // JHS. 1989. P. 158.

[3] Cook R. M.  Pots and Peisistratan Propaganda // JHS. 1987. P. 167-169; Scheibler I. Bild und Gefäss. Zur ikonographischer und funktionaller Bedeutung der attischen Bildfeldamphoren // Jahrbuch des Deutschen Archäologischen Instituts. 1987. 102. S. 96; Libero L. de. Die archaische Tyrannis. Stuttgart, 1996. S. 115; Parker R.. Athenian Religion. Oxf., 1996. P. 84 f; Huttner U. Die Politische Rolle der Heraklesgestalt im griechischen Herrschertum. Stuttgart. 1997. S. 41. Некоторые ученые не отрицают возможной связи образа Геракла в искусстве с пропагандой Писистрата, но все же сомневаются в этом: Shapiro H. Art and Cults under the Tyrants in Athens. Mainz, 1989. P. 135-162; Welwei K.-W. Athen. Vom neolitischen Siedlungsplatz zur archaischen Grosspolis. Darmstadt, 1997. S. 238 f.

[4] См., например: Kolb F. Die Bau- Religions- und Kulturpolitik der Peisistratiden // Jahrbuch des Deutschen Archäologischen Instituts. 1977. 81. S. 99-138; Stahl M.  Aistokraten und Tyrannen im archaischen Athen. Stuttgart, 1987. S. 233-255; Shapiro. Op. cit. P. 5 ff; 122 ff.

[5] Welwei.  Op. cit. S. 237; Libero L. de. Op. cit. S. 101, 108, 115 ff.

[6] Kolb. Op. cit. S. 102-108; Stahl. Op. cit. S. 233-245; Shapiro. Op. cit. P. 5-8, 24 f.; Колобова K. M. Древний город Афины и его памятники. Л., 1961. С. 49-58.

[7] Welwei. Op. cit. S. 237 f.; Libero L. de. Op. cit. S. 95-101.

[8] См. подробнее: Boersma I. S. Athenian Building Policy from 561/0 to 405/6 B.C. Groningen, 1970; Young Ph. Building Project and Archaic Greek Tyrants. Diss. University of Pennsylvania, 1980.

[9] См., например.: Andrewes A.. The Greek Tyrants. L., 1956. P. 22 ff., 30; Swoboda H. Zur Bedeutung der griechischen Tyrannis // Die ältere Tyrannis bis zu den Perserkriegen / Hrg. K. Kinzl. Darmstadt, 1979. S. 20; Schachermeyr F. Peisistratos von Athen // Die ältere Tyrannis bis zu den Perserkriegen. S. 97; Barcelo P. Basileia, Monarchia, Tyrannis. Stuttgart, 1993. S. 86, 126; Libero L. de. Op. cit. S. 37 f.; см. также: Ogden D. The Crooked Kings of Ancient Greece. L., 1997. P. 148 ff.

[10] Андреев Ю. В. Тираны и герои. Историческая стилизация в политической практике старшей тирании // ВДИ. 1999. 1. С. 3 – 7.

[11] См. подробно (с библиографией): Stein-Hölkeskamp E. Adelskultur und Poligesellschaf. Studien zum griechischen Adel in archaischer und klassischer Zeit. Stuttgart, 1989. S. 119, Anm. 66.

[12] См.: Strassburger H. Der soziologische Aspekt der homerischen Epen // Gymnasium. 1953. 60. S. 97-114; Starr Ch. The Decline of Early Greek Kings // Historia. 10, 2, 1961. P. 2, 125-138; Cobet I. König, Anführer, Herr, Monarch, Tyrann. // Sozialle Typenbegriffe im alten Griechenland und ihr Fortleben in der Sprachen der Welt / Hg. E. Ch. Welskopf. Bd. 3. B., 1981. S. 11- 66; Barcelo P. Op. cit.; Drews R. Basileus. The Evidence for Kingship in Geometric Greece. L., 1983; Donlan W. The Social Groups of  Dark Age Greece // CPh. 1985. 80. P. 193-308; Gschnitzer F. Zur homerischen Staats- und Gessellschaftsordnung: Grundcharakter und Geschichtliche Stellung // Colloquium Rauricum. 1991. 2. S. 182-204; Ulf Ch. Die homerische Gesellschaft. München, 1990. S.  85-118.

[13] См.: Andrewes. Op. cit. P. 22 ff.; Swoboda. Op. cit. S. 26; Barcelo. Op. cit. S. 86 f.

[14] Swoboda. Op. cit. S. 26; Barcelo. Op. cit. S. 126.

[15]  См.: Andrewes A. Op. cit. P. 36 f.; Salmon J. Political Hoplites? // JHS. 97. 1977. P. 97; Swoboda. Op. cit. S. 26; Drews R. Die ersten Tyrannen in Griechenland. // Die ältere Tyrannis bis zu den Perserkriegen. S. 261.

[16] Swoboda. Op. cit. S. 25; Berve H.. Wesenzüge der griechichischen Tyrannis. // Die ältere Tyrannis bis zu den Perserkriegen. S. 166 f.; Welwei. Op. cit. S. 234, 240, 263; Libero L de. Op. cit. S. 61, 133.

[17] См.: Berve H. Die Tyrannis bei den Griechen. Bd. 1. München, 1967. S. 58, 61; Welwei. Op. cit. S. 142, 260; Libero L. de. Op. cit. S. 133.

[18] Cм.: Andrewes. Op. cit. P. 105; Schachermeyr. Op. cit. S. 99; Libero L. de. Op. cit. S. 50; некоторые авторы считают генeалогию Писистрата фиктивной (Welwei. Op. cit. S. 239), но это мнение лишено серьезных оснований.

[19] О том, что право Писистрата на власть по рождению однозначно признавалась античными людьми, свидетельствует фальшивое ’’письмо Писистрата’’ в передаче Диогена Лаэртского (I. 53). Это письмо представляет собой, скорее всего, позднейшее риторическое упражнение, но тем более показательно, что его автору мысль о законности власти Писистрата казалось более чем естественной.

[20] См.: Berve. Die Tyrannis. S. 47; Sschachermeyr. Op. cit. S. 100; Chambers M. Staat der Athener. Darmstadt, 1990. S. 199; Libero L. de. Op. cit. S. 52.

[21] Некоторые исследователи местом резиденции Писистрата склонны считать не Акрополь, а так называемое здание ’’F’’ на Агоре: Boersma. Op. cit. P. 14 f., 17; Stahl. Op. cit. S. 237 f.; Welwei. Op. cit. S. 214, 238; Но, постольку датировка и идентификация фундамента здания остаются неясны, целый ряд ученых отстаивает версию об Акрополе как о резиденции тирана: Kolb. Op. cit. S. 104 f.; Libero L. de.  Op. cit. S. 62 f.; Parker. Op. cit. P. 84; Колобова. Указ. соч. С. 52. Данная дискуссия со всей очевидностью показывает, что археологический материал явно недостаточен и не может разрешить спорный вопрос. Поэтому остается выбирать наиболее возможный вариант с точки зрения логики.

[22] См. Swoboda. Op. cit. S. 28; Schachermeyr. Op. cit. S. 107; Лурье С. Я. История Греции. СПб., 1993. С. 157, 198.

[23] См. c библиографией: Libero L. de. Op. cit. S. 96, 107, Anm. 378.

[24] См.: Schachermeyr. Op. cit. S. 101 ff.; Скржинская М. Устная традиция о Писистрате // ВДИ. 1969. 4. С. 89; Лурье. Указ. соч. С. 200. Есть даже версия, что  в данном случае был исполнен ритуал ’’священного брака’’ и что Писистрат таким образом оживил восточный обряд бронзового века: Fadinger V.  Griechische Tyrannis und alter Orient // Anfänge politisehen Denkens in der Antike / Hg.  K. Raaflaub. München, 1993. S. 298. Версия эта интересная и в ее пользу говорит сохранение подобного ритуала в Афинах вплоть до времени Аристотеля (Ath. Pol. 3. 8. 10). Какая-то связь здесь не исключена, но нам представляется, что Писистрат все же ориентировался больше на олимпийскую религию и на те отношения между людьми и богами, которые были для нее характерны. Так, например, Ю. В. Андреев указал на одну ближайшую параллель из ”Илиады”, – это эпизод, где Афина встала на колесницу рядом с Диомедом, чтобы помочь ему в бою (Il. V. 835 sqq.). – Андреев. Указ. соч. С. 4. Можно привести и другие мифологические и эпические параллели: Афина ввела Геракла на Олимп, как Писистрата на Акрополь (см. ниже), и Афина же помогла Одиссею вернуть власть на Итаке, как Писистрату в Афинах.

[25] См.: Шталь И. Художественный мир гомеровского эпоса. М., 1983. С. 29; Ср. также : Элиаде М. Миф о вечном возвращении. Пер. Е. Морозовой и Е. Мурашкиной. СПб., 1998.

[26] Изображение этого события в источниках настолько курьезно, что скорее напоминает анекдот, чем описание сражения (Herod. I. 62 – 63;  Arist. Ath. Pol. 15. 1-3). Похоже, что при Паллениде имела место какая-то стычка с оппозицией, но в большое сражение она превратилась позднее, под воздействием демократической  идеологии классических Афин.

[27] Stahl. Op. cit. S. 221f; Welwei. Op. cit. S. 245.

[28] Stahl. Op. cit. S. 220 f.

[29] См.: Kolb. Op. cit. S. 103, 113f; Schachermeyr. Op. cit. S. 122 f.; Stahl M. Op. cit. S. 244-255; Shapiro. Op. cit. P. 18 – 47;  Parker.  Op. cit. P. 68 f., 76 f.

[30] Stahl. Op. cit. S. 252.

[31] См. Kolb. Op. cit. S. 129.

[32] Kolb. Op. cit. S. 124 ff.; Schachermeyr. Op. cit. S. 122; Parker. Op. cit. P. 92 ff.; постановку проблемы см. Libero L. de. Op. cit. S. 99 ff.

[33] Датировки этого святилища иногда расходятся, но все же большинство исследователей считает возможным отнести его ко времени Писистрата: Kolb. Op. cit. S. 107; Stahl. Op. cit. S. 238 f; Welwei K.-W. Op. cit. S. 215.

[34] Boardman. Op. cit. P. 5; Kolb. Op. cit. Р. 117; Schаchermeyr. Op. cit. S. 122; Parker. Op. cit. P. 97

[35] Kolb. Op. cit. S. 103 ff; Young P. H. Op. cit. P. 139ff; Колобова.  Указ. соч. С. 49 -58.

[36] Boersma. Op. cit. P. 13 ff., 30 ff.; Young. Op. cit. P. 150 ff.; Kolb. Op. cit. S. 112 f.; Stahl. Op. cit. S. 233-243.

[37] О восточных корнях тирании см. White M. E. Die griechische Tyrannis // Die ältere Tyrannis bis zu den Perserkriegen. 265ff; Drews R. Die ersten Tyrannen in  Griechenland // Die ältere Tyrannis bis zu den Perserkriegen. S. 265 f.; Fadinger. Op. cit. 265 f., 268; Barcelo. Op. cit. S. 83.

[38] См. напр.: Элиaде М.. Священное и мирское. Пер. Н. Гарбовского. М., 1994. С. 36, 39 слл.; Veinbergs J. Piramīdu un zikurātu ēnā. Rīga, 1988. Lpp. 151 f.

[39] Hignett C. A History of the Athenian Constitution to the End of the Fifth Century B.C. Oxf., 1958. P. 115; Kienast D. Die innenpolitische Entwicklung Athens im 6. Jh. und die Reformen von 505 // HZ.  1965. 200. S. 269; Berve. Die Tyrannis. S. 55 f.; Rhodes P. J. A Commentary on the Aristotelean Athenian Politeia. Oxf., 1981. P. 115; Stahl. Op. cit. S. 185 f.; Welwei. Op. cit. S. 233 f.

[40] Например, Hignett. Op. cit. P. 115; Kienast. Op. cit. S. 269; Berve. Die Tyrannis. S. 55.

[41] Stahl. Op. cit. S. 186.

[42] См. Ogden. Op. cit. P. 96 f.

[43]  См. Kirchenberg J. Die Funktion der Orakel im Werke Herodots. Goettingen, 1965. S. 70 f; How W.,  Wells J. A Commentary on Herodotus. Oxf., 1967. Vol. 1. P. 84 f.

[44] Подробно см. Скржинская. Указ. соч. С. 83 – 96.

[45] Там же. С. 94.

[46] Там же. С. 95.

[47] На возможность того, что тираны архаической эпохи могли сами формировать собственную легенду и распукать слухи о себе, указывал Ю. В. Андреев (указ. соч. С. 3 сл.).

[48] См., например, Schachermeyr. Op. cit. S. 111 f.; Stahl. Op. cit. S. 252 ff.; Chambers. Op. cit. S. 209; Welwei. Op. cit. S. 235 f.; Libero L. de. Op. cit. S. 85 f.

[49] См. прим. 1, 2.

[50] См., например, Блаватский В. Д. История античной расписной керамики. М., 1953. С. 18 слл; Schefold К. Kleisthenes. Der Anteil der Kunst an der Gestaltung des jungen attischen Freistaates // Museum Helveticum. 1946. Vol. 3. Fasc. 2. S. 59-93; Scheibler. Op. cit. S. 97 ff., 116 f.; Shapiro. Op. cit. P. 27 ff., 43 ff.; Knittlmeyer B. Die attische Aristokratie und ihre Helden: Untersuchungen zu Darstellungen des trojanischen Sagenkreis im 5. Jahrhundert v. Chr. Heidelberg. 1997. S. 28 ff., 111 f., 117 f. Помимо вазописи влияние политической коньюнктуры на искусство прослеживается и в жанре драмы – см. Greek Tragedy and Historian / Ed. Ch . Pelling. Oxf., 1997.

[51] Knittlmeyer. Op. cit. S. 60–75.

[52] Scheibler. Op. cit. S. 87 f.; 98 f., 105 f.;  Knittlmeyer. Op. cit. S. 111, 117.

[53] См.: Scheibler. Op. cit. S. 60–75.

[54] Scheibler. Op. cit. S. 89, 91f.; Shapiro. Op. cit. S. 135 ff., 138; Huttner. Op. cit. S. 24.

[55] См. прим. 1.

[56] Boardman. Op. cit. S. 5ff.; Kolb. Op. cit. S. 107; Parker. Op. cit. S. 97.

[57] Boardman. Op. cit. S. 11; Stahl. Op. cit. S. 246 ff.; Shapiro. Op. cit. P. 43-47, 159.

[58] См., например, Scheibler. Op. cit. S. 96 f.

[59] Spahn P. Der Missionar Demeters. Mythen, Mysterien und Politik um Athens Getreide // Journal für Geschichte. 1980. 5. S.19 – 23.

[60] См.: Herter H. Theseus der Ionier // Rheinishes Museum. 1936. 85. S. 187 f.; Connor W. R. Theseus in Classical Athens // The Quest for Theseus / Ed. A. G. Warde. L., 1970. P. 143-174; Kirk G. S. The Nature of Greek Myths. Harmondsworth, 1985.

[61] Walker H. J. Theseus and Athens. Oxf., 1995. P. 35 ff., 40 f., 50 f. Ср. Scheibler. Op. cit. S. 89 f. Другую трактовку образа Тезея см.: Scheibler. Op. cit. S. 92 f., 102 ff.

[62] Hübner K. Die Wahrheit des Mythos. München, 1985. S. 109-133, 164 ff.

[63] См.: Элиаде. Священное и мирское. С. 66 слл; он же. Миф о вечном возвращении. С. 17 слл.

[64] См об этом: Гаспаров М. Л. Поэзия Пиндара. // Пиндар, Вакхилид. Оды. Фрагменты. М., 1980. С. 367 сл.

[65] См. например: Shapiro. Op. cit. S. 162.

[66] Scheibler. Op. cit. S. 89.

[67] Kolb. Op. cit. S. 92-95.

[68] См., например, Stein-Hölkeskamp. Op. cit. S. 112  ff.

[69] Сапронов П. Культурология. Курс лекций по теории и истории культуры. СПб., 1998. С. 168, 228.

[70] См.: Ludwigssammlung //Aachener Kunstblätter. 1968. 37. S. 43. Следующее издание повторяет прежнюю интерпретацию: Antike Kunstwerke aus der Sammlung Ludwig / Hg. E. Berger, R Lullies.  Basel, 1979. S. 53 ff.

[71] Изображения на рис. 16 в литературе трактуется иначе: Шапиро считает, что на троне сидит Зевс, а перед ним стоит Гермес с весами (Shapiro. Op. cit. P. 115 f.). Однако, этой трактовке явно не хватает убедительности: ни один из персонажей не имеет атрибутов, указывающих на его божественность. Гермеса всегда легко узнать по его жезлу, крылатым сандалиям и шапке – здесь же нет ни одного, ни другого, ни третьего. Зато показаны лошади, то есть явно земной атрибут. Поэтому, более вероятно, что здесь изображены все-таки люди, а не боги.

[72] Комментарии и объяснение см.: Cobet. Op. cit. S. 27 f.; Лосев А. Ф. История античной эстетики. Ранняя классика. М., 1994. С. 180 слл.

[73] Строительство этого храма приписывают обычно сыновьям Писистрата (Kolb. Op. cit. S. 111; Parker. Op. cit. P. 72). Но в силу указанных причин правильнее было бы предположить, что строить его начал уже сам Писистрат  (Shapiro. Op. cit. P. 112; Колобова. Указ соч. С. 58).

[74] См. Shapiro. Op. cit. P. 112.

[75] Ibid.

[76] Scheibler. Op. cit. S. 89.

[77] Интересно отметить, что суть этой модели сводится к образу главы семьи, которой у Гомера зачастую называется не иначе, как ’’царь ойкоса’’ (ojiäkoio ajäääänax – см.: Dodds E.  R. The Greeks and Irrational. Berkeley, 1966. P. 45 f.; Finley M. The World of Odysseus. L., 1977. P. 83 ff. ). Зевс тоже по – существу является главой небесной семьи: Гомер называет его ’’отцом богов и людей’’, а когда он входит в собрание богов,  те встают перед ним и встречают его как отца семьи (Il. I. 533 sqq., 544).